Бремя выбора (Повесть о Владимире Загорском) - Иван Щеголихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В июне ему бы исполнилось тридцать четыре года.
Мало прожил.
Но спел свою песню, а в народе говорят, хорошая песня не бывает длинной.
«Ты не щадил в борьбе усилий честных, мы не забудем твоей гибели, товарищ…» Когда это было? Семнадцать лет назад, в апреле второго года, в Нижнем Новгороде они идут за гробом Бориса Рюрикова, венок, черная лента, слова…
Шли вдвоем, а сейчас Загорский идет один, и прошлое перед ним ширится, подробностей все больше, все явственнее они, будто перед лицом смерти вновь захотелось проверить, а все ли верно, нельзя ли было иначе пройти свой путь, да и была ли возможность пути иного.
Была. Для меньшевика, эсера, для анархиста.
У Ани Халдиной впечатление, будто он умер в самом начале. Для нее летосчисление — с октября семнадцатого.
А для нас начало?
«Какой случай заставил вас пойти в революционеры? — спросила Аня однажды. — Мне это нужно для митинга».
Загорский улыбнулся: «Какой случай заставил Пушкина стать поэтом?» — «Арина Родионовна рассказывала ему сказки».
Если и был он, случай, так это случай самого рождения. В России. В Нижнем Новгороде. Наверное, со времен Стеньки Разина сам воздух в Нижнем был пропитан бунтом и непокорностью. Отсюда забирали на каторгу и угоняли в ссылку. И здесь сажали в острог, и сюда ссылали студентов, рабочих, всех, кто не хотел смириться. Пригоняли из Москвы и Петербурга, из Казани и с Кавказа, с дальнего запада — из Дерпта и даже из Сибири — из Томска. Ходили по рукам книги легальные и нелегальные и залистанные тетрадки рукописей. Имеющий уши слышит, имеющий глаза видит.
«Ведь была же конкретная причина, какая-то социальная несправедливость, — допытывалась Аня. — Другие почему-то не пошли».
Арины Родионовны были у многих, но не все стали поэтами.
А причина — она в старину была, причина, как на ладони: барин бесчинствует — холоп идет к Пугачеву. Но подучилась Россия грамоте, появились книги, Чернышевский, Добролюбов, Писарев, да и вся русская литература стала совестью народной и болью, появились русские марксисты, Бельтов прежде всего, — и уже смешной стала прежняя связь причины и следствия: барин бесчинствует — холоп идет в социал-демократы.
Причина стала абстрактнее, а цели борьбы шире. Одна, к примеру, строка: «Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!»— заставляла трепетать сердца не меньше, чем факт произвола на твоих глазах. Боль за народ у нас была острее, чем боль за себя или за своих близких.
Много их было, причин, множество. И в то же время одна: жажда переделать мир, природная неудовлетворенность тем, что вокруг нас. А дальше уже действовала степень твоего развития — нравственного, политического, всякого, и от этого зависел твой выбор средств: красный петух, бомба или научная теория.
…С самого раннего детства они помнят похороны и похороны, аресты и казни. Горе взрослых врезалось в душу мальчишек, росло вместе с ними и призывало к отмщению. А единство за гробом призывало к единству в жизни.
Весной девяносто девятого сжег себя в тюрьме Герман Ливен, сын преподавателя кадетского корпуса. Закончил Нижегородский дворянский институт, поступил в Московский университет, умен, талантлив, занимался на нескольких факультетах сразу. Вместе с другими организовал кружок «Союз советов». Германа бросали в тюрьму несколько раз, наконец заточили в одиночку, и юноша не выдержал мытарств.
На его похороны пришел весь город. Жандармы не посмели разогнать процессию. Но когда студенты возложили венок с надписью на ленте из евангелия: «И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить», последовал приказ убрать — бойтесь убивающих, страшитесь. Ибо нет для нас ничего святого, мы и на писание можем руку поднять.
«Каким он был?» — спрашивает Аня Халдина.
Диоген бродил в толпе с фонарем среди бела дня: ищу человека. Лукавил старец — ищу, тогда как следовало бы сказать: нет человека. А фонарь еще и добавлял: презираю, а не ищу.
А Яков искал, и в семнадцать лот нашел Петра Заломова, Десницкого, Ольгу Ивановну Чачину — тех, кто входил в самый первый комитет РСДРП в Нижнем.
Удивительно, Яков уже тогда разбирался, кто чего стоит. Он не верил садоводу Лазареву, и не потому, что тот яро уповал на террор (у него и кличка была Динамит), а по каким-то другим, одному ему ведомым признакам, которые словами не передашь.
В оранжерее Лазарева прятали гектограф, печатали листовки, садовод был активным подпольщиком, власть ненавидел истово, но Яков не признавал в нем достойного товарища. Спустя три года Динамит оказался на службе в охранке.
Но — спустя, а тогда все еще были вместе. Либералы, народники, социалисты. Гимназисты, реалисты, рабочие.
Вместе провожали Горького в ноябре первого года. Власти изгоняли писателя из родного города, но не было на вокзале ни печали, ни воздыханий. С песней, с лозунгами собралась толпа па Московском вокзале в Канавино. Падал чистый снежок, было белым-бело, сияли фонари, и у всех сверкали глаза и по-особому звенел голос, а на лицах было написано: «Мы едины, мы все — как один. Мы хотим свободы и счастья не в одиночку, а все вместе». Жандармы стояли на перроне, как памятники уходящему, и только глазами хлопали, видя не прощание в этих проводах, а встречу — со своей силой. А всем хотелось посвистеть возле них, поулюлюкать: спасибо вам, ражие, дюжие, пастыри наши бравые, мы уже не бараны. Труд сделал человека из животного, а трутни самодержавные делают человека революционером.
Поезд ушел, а толпа осталась единой, будто храня завет, и двинулась из Канавина в город, будоража песней тихие улицы, и не какой-нибудь «Соловей-соловей, пташечка», а боевой, малоделикатной и многообещающей: «И поднимет родную дубину».
В последний раз они были вместе на похоронах студента Рюрикова на Петропавловском кладбище. Борис Рюриков был посажен в тюрьму в Казапи, освободили совсем больного, отправили в Нижний, он едва доехал, а здесь его снова в острог. Выпустили еле живого, он умер по дороге домой, в телеге. На гроб возложили венок: «Ты не щадил в борьбе усилий честных, мы не забудем твоей гибели, товарищ».
Секретарь комитета Ольга Чачина, библиотекарша из Всесословного клуба, бестужевка, предложила Якову не принимать участия в похоронах, не подвергать себя риску. Он уже и так был на учете в полиции. Яков не согласился, однако дал слово Чачиной сразу же после похорон скрыться. 5 мая к вечеру пришел к другу в Старо-Солдатский переулок, а друга нет, мать в слезах: «Была демонстрация, их били прикладами, Володя не стерпел, ударил пристава…»
Февраль семнадцатого Загорский встретил в немецком плену, Свердлов — в русской ссылке.
Увиделись они только в прошлом году в Москве. Из плена Загорский вышел, как в сказке, — по телеграмме наркоминдела Чичерина его назначили секретарем посольства в Берлине. Из оскорбленного и униженного «русиш швайн» он стал лицом неприкосновенным. Проработал там до июня восемнадцатого, вместе с Менжинским, а затем был отозван в Москву по решению ЦК. Прямо с вокзала поехал в Кремль па квартиру Свердлова.
Года не прошло. Но какой это был год!..
«Не дожил до двухлетия», — говорит Аня. Что ж, что правда, то правда, не дожил.
Но была двадцатилетняя жизнь партии, без которой не было бы октября семнадцатого! И Свердлов жил и действовал в ней не только рядовым бойцом, но и членом ее Центрального Комитета.
Настоящее вырастает из прошлого. Сегодня съезд — восьмой уже! И только второй при жизни республики. А ведь было еще шесть. Тогда нас погибло больше, чем и революцию. Но гибель каждого вошла в память и стала живой силой в других.
Мало прожил… Но почти двадцать лот он работал в партии большевиков под угрозой тюрьмы, каторги, виселицы, — нет, не стала его жизнь куцей. И свидетели его жизни идут за гробом, несут венки и знамена. И вдоль улицы стоят свидетели тех лет, скорбно обнажив головы, живые, все помнящие.
Загорский глянул за обочину, выбирая взглядом людей постарше, и сразу — знакомое лицо из минувшего. Кивнул ему, словно желая сказать: такие дела, товарищ, хороним. Без попов, без свечей и без ладана, как тогда. Как всегда.
Человек в ответ медленно снял шапку, из рукава высунулась костлявая белая рука. Светлые стриженые волосы, худое лицо в пенсне с большой дужкой над переносьем. Он снял шапку медленно, как во сне, и еще как будто винясь за смерть. Кто это?..
А процессия шла дальше, и Загорский шел в ритме с нею. Шаг, другой, третий. Галки, серое небо, Москва… И вдруг будто снова нырнул в прошлое и там увидел, узнал его — Дан Беклемишев, один из главарей мятежа. На три года осужден трибуналом.
Загорский обернулся — толпа как стояла, так и стоит, одинаково хмурая, неподвижная, но Дана там уже нет.
Показалось? Может и померещиться. От усталости, от передряги последних дней.