Мера бытия - Ирина Анатольевна Богданова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не сбавляя темпа, парень обернулся, расширяя рот в ехидной ухмылке.
— Ты ещё улыбаешься!
Злость придала Кате сил. Разъярённой кошкой прыгнула на спину вора, зажав в кулак его воротник. От сильного толчка парень упал. Сцепившись, они покатились клубком по земле. У парня были крепкие руки, и это Катя сразу почувствовала. Но она превосходила его в гибкости и ловкости, а кроме того, на её стороне была правда, а значит, победа.
Извернувшись, Катя оседлала противника и двумя руками подняла над головой саквояж, чтобы с размаху обрушить его вниз. Глаза парня испуганно зажмурились. Он обречённо вжал голову в плечи, готовясь принять удар, но Катя вдруг поняла, что не может бить лежачего.
Медленно встав на ноги, она с презрением бросила:
— Ворюга!
Парень, распластавшийся на земле, вызывал у неё отвращение. На рытье окопов, под пулями и бомбёжками, работали и погибали слабые, больные, старые. А он, молодой и здоровый, в это время вырывал у людей сумки из рук.
Отойдя на пару шагов, она оглянулась:
— Ты враг. Вместо того, чтобы воевать, ты помогаешь фашистам. У меня маму убили, когда она копала траншеи, чтобы защитить Ленинград. Тебя, паразита, защитить.
Если бы Катин взгляд мог испепелять, то от парня осталась бы горстка пепла.
Он сел и вытер рот рукавом:
— Дура! Никого не надо защищать, потому что немцы всё равно скоро захватят город. Ты что, совсем того? — Он покрутил пальцам у виска. — Не видишь, как Красная армия драпает?
Кровь бросилась Кате в лицо, и она закричала:
— Я думала — ты враг, а ты хуже! Ты — предатель! Я тебя бить не стала, а тебя надо не бить, а расстрелять, как паникёра и труса!
Она захлебнулась от клокочущей ярости. Глаза парня смотрели на неё с вызовом, как будто ожидая, что она снова бросится на него.
Несколько секунд Катя молча разглядывала его лицо, пока он не опустил голову, а потом с презрением бросила:
— Руки об тебя марать противно! Не знала, что бывают такие ленинградцы.
Прошагав военными дорогами чуть не сотню километров, Катя ожидала застать полностью разорённый город. Но, несмотря на заколоченные витрины магазинов и оклеенные бумагой окна, широкая улица, по которой она ступала, поражала своей чистотой и величием. Слышался звон лопат. В парках и скверах копали щели, чтобы прятаться от взрывной волны. Щели представляли из себя траншею с крышкой, наподобие погреба. На фасадах домов виднелась свежая кирпичная кладка. Оконные проёмы были превращены в пулемётные амбразуры.
«На случай уличных боёв», — поняла Катя.
Поперёк улиц баррикады из мешков с песком и противотанковых ежей. Катя вспомнила, как в окопах об один такой ёж она больно разбила коленку.
И плакаты, плакаты, плакаты. Они расклеены всюду, где только возможно. Плакаты кричали, призывали, требовали.
У доски с объявлениями она остановилась и прочитала приказ для населения, что все личные радиоприёмники, фотоаппараты и велосипеды подлежат немедленной сдаче, чтобы исключить пособничество врагу. Ну, фотографические аппараты и радиоприёмники понятно, а велосипеды зачем? Наверно, чтобы не дать возможности шпионам быстро передвигаться по городу.
Погромыхивая на стыках, ходили трамваи, открывались двери магазинов, на углу у парка с лотка торговали фруктовым мороженым. Остановившись, Катя купила себе стаканчик. Мороженое она пробовала раз в жизни, когда мама возила её в Ленинград на зимние каникулы. Но тогда они были в городе всего один день — утром приехали, а вечером уехали.
Оказывается, она здорово изголодалась, потому что проглотила мороженое едва не целиком. На языке остался сладковатый привкус, от которого захотелось пить.
Катя отошла в сторонку и распахнула саквояж, чтобы ещё раз прочитать адрес тёти Люды Ясиной. Сразу набежали мысли о маме. Низко опустив голову, Катя смахнула слезинку согнутым пальцем.
О том, как добраться на проспект Огородникова, никто из прохожих не знал, а толстая дама в белой шляпке сказала, что, по её мнению, такой улицы в городе вообще нет.
— Как же нет, гражданка? — На Катино счастье в разговор вмешался старичок с острой бородкой. — Этак вы девушку совсем запутаете. Поглядите, она сейчас заплачет. — Старичок запихнул в авоську газету, которую держал в руке, и повернулся к Кате. — Проспект Огородникова, барышня, прежде назывался Рижским. Он недалеко отсюда. Вам надо дойти вон до того угла и сесть на трамвай. Кондуктор укажет, когда выходить.
В трамвае Катя ехала, крепко обхватив саквояж двумя руками, и представляла себе, как звонит в дверь, а ей открывает женщина, в точности похожая на маму. На душе стало тревожно. Брякнуть сразу с бухты-барахты: «Здравствуйте, я ваша племянница!» — или зайти издалека, рассказать про маму…
Катина губа снова задрожала, и она упрямо мотнула головой: как будет, так и будет.
Нужный номер дома оказался прямо напротив трамвайной остановки. Не чувствуя под собой ног, она взлетела на последний этаж и, прежде чем нажать кнопку звонка, несколько секунд постояла, чтобы набраться смелости.
Но вместо тёти Люды на Катин звонок вышел пожилой мужчина. Хотя время давно перевалило за полдень, мужчина был одет в мятую пижаму с засаленными отворотами и клетчатые домашние тапочки. Глаза его сонно моргали, а на одутловатых щеках топорщилась седая щетина.
— Вам кого? — Его взгляд пробежал по лицу Кати, остановился на саквояже в руках и сделался неподвижным, как будто застыл на морозе.
— Мне Людмилу Степановну Ясину.
Челюсть мужчины дёрнулась вперёд. Он поспешно вышел на лестницу, прикрывая спиной дверь.
— Здесь такая не проживает, — указательным пальцем он шлёпнул по привинченной к косяку табличке с гравировкой, — видите, здесь написано, что я Гришин. Михаил Михайлович Гришин. И никаких Ясиных здесь не было и нет.
— Папа, кто там? — раздался из-за двери девичий голос.
— Это не к тебе, Лерочка. Ошиблись адресом. — Он перевёл на Катю взгляд, показавшейся ей испуганным. — Идите своей дорогой, девушка, не тревожьте нас.
* * *
Когда по радио начали транслировать речь Молотова об объявлении войны, Михаил Михайлович Гришин пил ситро с клубничным сиропом.
Он стоял на перекрёстке улиц у проспекта 25 октября, который по старой памяти именовал Невским, и смотрел, как останавливается транспорт и меняются лица людей, застывая в каменном молчании.
Война? Неужели война?
Зубы мелко стучали о стакан, выбивая дробь. Забывшись, Михаил Михайлович опустил руку. Кровавым следом клубничное ситро вылилось на белые парусиновые брюки, и от сочетания красного на белом на душе стало совсем муторно.
— Может, ещё водички? — со слезами в голосе спросила молоденькая киоскёрша. Она постоянно шмыгала носом и бормотала: — Война, война, как страшно.
— Нет, спасибо.
Гришин аккуратно поставил стакан на тарелку и повернул