О любви ко всему живому - Марта Кетро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сидела в очереди к онкологу, тогда было такое правило, что больным не говорили, поэтому решила сходить и все узнать. Рядом со мной ждали женщины, десяток, наверное, сорокалетних и постарше, которые на меня поглядывали. Им остро нужен был кто-то, кого можно пожалеть больше себя, например, «такая молодая, надо же…», и поэтому я молчала, хотя более всего мне хотелось откреститься, как от ночного кошмара, от них, от их смерти, которая уже вот-вот. Я-то спросить, только спросить… (Смешно, однажды в вендиспансере наблюдала такую же реакцию – взрослая благопристойная дама приставала к соседям: «Мне только справку, только справку! У вас же тоже простое? а не то что, ну, вы знаете…»)
Врач сказал: «ну вот, со всей вашей семьей перезнакомился. – Оказывается, и папа, и сестра уже приходили. – Сколько вам всем повторять, надо резать, тогда года два еще будет».
Она не захотела резать, красавицы не могут существовать с трубкой в горле, поэтому как-то договорилась со своим богом, что проживет до семидесяти восьми лет.
– Мне приснился Никола Угодник, спрашивает: «Чего тебе?» Говорю, жить очень хочу, и помирать страшно такой грешницей, дай мне еще времени, я хоть отмолю. А он – сколько тебе? Я сказала – как мамке хоть, до семись восемь лет. А он так усмехнулся и ответил: «ну смотри…»
Она ведет теперь невозможную жизнь человека, знающего свои сроки и цели, и для меня это слишком жестокое зрелище. Тем более следующий цикл когда-нибудь завершится, и мне бы не хотелось оказаться в городе во время «утечки».
* * *Я изредка приезжаю в гости к маме и папе, сначала час на электричке, потом десять минут на автобусе, и вот уже вижу болота, на которых в начале прошлого века был выстроен первый завод, обросший потом городом, вижу черные ветки деревьев, голые круглый год, вижу трубы и дымы.
Из окна детской видны три трубы, толстая серая, полосатая красно-белая и тонкая, длинная, из рыжего кирпича, самая любимая у меня. Она, как шея существа, закопанного под землей, выше самых высоких мужей, на ней едва заметные скобы, чтобы забираться наверх, и страшно подумать, что кто-нибудь когда-нибудь полезет. А на самой маковке у нее огоньки, чтобы отпугивать по ночам самолеты. А дымит она редко, тонко и серо – хорошая, в общем, труба.
На Новый год родители сделали мне удивительный подарок – мягкую мебель. Мне, живущей на съемных квартирах уже десять лет. Когда ты вернешься, говорит мама, у тебя будет квартира с ремонтом и мебелью, мы умрем, и ты будешь здесь жить, вот и ковер с греческим узором, и стол на львиной лапе, и диван, шитый золотом, «королевская расцветка», нам сказали. Холодильник «под дерево», почти до потолка, на стенах светло-коричневые обои, бежевый навесной потолок в квадратик, природа которого мне неизвестна. К лету, когда денег накопят, сделают межкомнатные двери с арками и положат новую плитку, окна, само собой, перекрасят.
Я молчу, чтобы не сказать, что никогда-никогда не вернусь. Потому что, во-первых, маму нельзя расстраивать. А во-вторых, ведь я же вернусь все равно. Не сейчас, конечно, а через цикл-другой – придется же как-нибудь умирать, так почему не здесь? (Нет, сейчас посчитала, пожадничала – лучше через другой-третий, мне и семись восемь мало, хочу до девяноста.)
* * *Мне одно только там не нравится по большому счету. Когда идешь к нашему дому через соседний двор, всегда грязно. Круглый год месиво, с перерывами на гололед. Уж и торговый центр построили, и «Макдоналдс», и дома на главных улицах перекрасили, а в том дворе все одна и та же лужа, и цепочка досок через нее. И я маме говорю: «Вот когда ваш мэр лужу уберет, тогда и вернусь».
К сожалению, я никогда не умела думать с большой буквы. Архетипические образы Родины-Матери, Родной Земли и Великой Истории не вызывают во мне ни единой эмоции. Нет у меня никакой обобщенной Почвы и Корней, я знаю только темную торфяную землю на бабушкиных грядках – неоднородную, в которой ползают дождевые черви, ужасные медведки и неизвестные маленькие мушки. Помню, как выдергивала маленький росток сурепки, и за ним неожиданно вытягивался длинный-длинный корень, который взрыхлял полгрядки. У меня есть только эта земля, с сорняками и кротовьими норами, сорок соток под Рязанью.
Тем более нет Чувства Родины. Не представляю себе бескрайних просторов и всякого такого – только глубокий овраг за колхозным полем… Нет, подробнее: вот мы с папой идем по колючей стерне, в полдень, солнце жарит насмерть, без жалости; доходим до посадок, в тень чахлых сосенок, высматриваем грибы (сопливые маслята нам ни к чему, мы их не собираем, просто ищем) и через пару шагов оказываемся на краю глубокого оврага. Он весь порос березами и тополями, которые спускаются вместе с нами, мы – по крутой тропинке, а они как попало. И внизу тоже толпятся толстые, напоенные влагой стволы. По краям тропы крапива в мой рост и крупная прохладная земляника – и спуск этот, как сошествие из ада, в чистом виде. Жара медленно отпускает, а на самом дне течет, как счастье, ледяной ручей. И всегда, все мое тонзилитное детство, мне позволяли из него пить.
Несколько лет назад я была там – ничего не изменилось: поле, жара, овраг, деревья, счастье, все – огромное. Хотя я выросла и весь мир заметно уменьшился, те масштабы остались прежними. Полагаю, это самое близкое к понятию «родина», что я могу себе представить. Простите, – «Родина», конечно, с большой буквы.
У меня не было Великой Истории и Великой Войны. Есть фотографии бабушкиных братьев, разряженных уланов (осень четырнадцатого), прадедушки Алексея, который цыган, с серьгой в ухе, и дяди Ники, который летчик и погиб.
Есть «огурчики». Папа ел в детстве волшебную еду – заворачивал в щавель крапивные листья, называлось «огурчики», еще собирал сныть и какие-то неизвестные «лепешки», соцветья таинственной травы-муравы, уж не знаю, какой на самом деле. Я бы тоже так хотела, мне-то всякую немытую гадость не разрешали.
Есть фото, где среди других детей – маленький папа в тюбетейке и в штанах на одной помочи. Это когда он был совсем маленький, трехлетний примерно. Так случилось, что ситуация в то время (44-й год) сложилась недопустимая: людям не только нечего было есть, но и совершенно нечего надеть. Довоенное обветшало, а новое в деревне взять было негде или не на что. Поэтому дети одежду не просто носили, ею форсили. Каждый форсил, чем мог, – солдат, например, мог привезти с войны какую-нибудь пилотку, и ребенок потом в ней круглосуточно рассекал. Папин отец к тому времени уже никому ничего не мог привезти, но у дяди Вити, папиного старшего брата (лет десяти), была шикарная тюбетейка. Он в ней постоянно ходил, а маленький папа страшно завидовал и по ночам бессильно грыз помочи, мечтая завладеть ею. И вот однажды тюбетейка пропала. Семейное достояние искало полдеревни. Больше всех старался маленький папа. Он старался так сильно, что это в конце концов было замечено, и его приперли к стенке: «Тюбетейка где?» Папа продержался недолго. Скорбно опустив голову, он отвел народ на задний двор, и там, в лопушках, обнаружилась тюбетейка. А под ней скрывалась небольшая, но вполне отчетливая кучка невинного детского дерьма.
Финал этой истории весьма поучителен. Дядя Витя, гордый, как молодой орел, отказался надевать оскверненную тюбетейку даже после стирки, и она досталась папе, который износил ее до полного истления.
Они всегда были вместе, как на том фото – тетя Лида, дядя Витя, папа и еще тетя Нина с безглазой куклой.
А я? У меня даже нет нормальной Семьи и нормальных Родственных Связей. Есть только мы.
Сегодня была у родителей, впервые с зимы. Мама сидит у окна, спиной к свету, в монашеском облачении. Я – напротив, в другом конце комнаты. Разговариваем:
«Расскажи мне про родственников». – «Ну, Виталька пьет, Зинка подралась с Лидкой, Ромка женится осенью, Лешка разобрал и сжег пол в терраске, Дашка похудела». – «Ты знаешь, мне кажется, что кто-то из наших скоро умрет». – «Может быть, я?» – «Нет, вроде не ты, но из близких». Мы говорим об этом без эмоций: она – мирская монахиня и уже много лет ее разъедает рак, а я – просто я, никакого мистического опыта и отменное здоровье. Именно поэтому нам легко, ей уже, а мне еще. Она рассказывает о том, что иногда протыкает иглой вену у себя в горле, чтобы выпустить лишнюю кровь, тогда ей становится легче дышать – надолго, месяца на три.
Мой муж сидит сбоку и тихонько приходит в ужас – «панковская семейка». А у нас и в мыслях нет мучить друг друга – мы всегда общаемся на уровне боли. Хотя иногда мне кажется, что в этом прямой смысл выражения «кровная месть».
Когда я буду старенькой, то буду очень старенькой, дряхлой. Меня не прельщает образ «активной старушки в джинсах и на роликах». Поселюсь в деревне под Рязанью, где дом и земля (если до тех пор не сожгут и не отнимут). Буду копаться в огороде, собирать травки и воспитывать кота. Пару котов и козу, конечно же. С людьми не стану жить. Это же кошмар – неодинокая старость с каким-нибудь мужем. Даже сейчас мы – молодые, с крепкими нервами, с примиряющими сеансами секса, с побегами из дома, – и то друг друга переносим с трудом. А если все болит, старческое занудство, подступающий маразм, невозможность уйти, хлопнув дверью, и прочие прелести, умноженные на два, – нет. Большая удача, что мужчины так рано умирают.