О любви ко всему живому - Марта Кетро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром мама наготовила всякого, и я, конечно, объелась. Вроде бы уже ехать пора, а я расслабилась, почти задремала, мама в кресле сидит, говорит, говорит. Вся такая в черном, в монашеском, рассказывает, а я сквозь сон слушаю:
– Мне один врач сказал, что для легких полезно шарики надувать, укрепляет. А я не могу, дыхалка слабая, и он мне другое посоветовал, сказал… – копается в сумочке, копается, достает четки, убирает, находит узкую коробочку, – сказал, надо вот, мне тут подарили…
Открывает, достает блестящую губную гармошку и начинает медленно, с достоинством играть венский вальс. Со слухом у нее так же, как и у меня (и дыхалка слабая, да), поэтому получается печальный и диковатый блюз. Я просыпаюсь – так и есть. Монахиня, мама моя, играет на губной гармошке.
Я несколько поспешно встаю, обуваюсь и уезжаю.
Да что там – «такая же стану»… Я такая и есть, мамина.
Он умер третьего января. Быстро и не очень мучительно. Его жена и моя мама неожиданно сплотились против «церковных», которые не разрешали хоронить на «нашем» месте внутри ограды и требовали «везти в свою Рязань». Отстояли, теперь вместе сажают цветы в большом пластмассовом вазоне, вкопанном у него «в ногах». Это правильно, в Рязани никто бы не стал ухаживать за его могилой, как сейчас – за бабушкиной. Ей и не надо, она слишком гордая была, а дяде, наверное, приятно.
Когда мне было лет десять, люди еще не так боялись грабителей и коммивояжеров, поэтому легко открывали двери незнакомым. А уж Подмосковье, это вообще одна большая деревня, и я даже стеснялась спросить «кто» – вдруг человек обидится, что я ему не доверяю. Поэтому, когда позвонили, я сразу открыла. На пороге стоял небольшой мужичонка (небольшой даже по моим детским меркам), потрепанный и не то, чтобы одноглазый, но на левую сторону прищуренный.
– Здравствуй, девочка. Мама дома?
– Нет.
– А скоро придет? Ты меня не знаешь, но я твой дядя, в гости приехал.
– Заходите. – Да, я была феноменальной невинности ребенок. Мне даже стыдным казалось спросить, как его зовут, позор же, о существовании родного дяди не знать.
Непарадных гостей обычно принимали в кухне. Родители как раз недавно съездили в Москву за продуктами, и в доме была докторская колбаса без жира по «два двадцать», круглый черный хлеб и чай индийский, со слоном. Про сыр не помню.
Колбаску и хлеб я как-то настругала, а вот чай дядя предпочел заварить сам. Высыпал в маленький чайник полную стограммовую пачку, залил кипятком, погрел чуть-чуть на огне (мама говорила, что так нельзя, заварка мутнеет, но с гостем не спорят). Потом разлил по стаканам: себе полный, а мне половину, я же ребенок, остальное водой долил. Я посматривала на его кисти с бледными наколками, но плохих слов там вроде не было, поэтому решила, что это он давно, по молодости и по глупости сделал.
Чай чуток остыл, мы начали пить и беседовать. Колбаску ели. И тут пришла мама.
Я думаю, вид лапочки-дочки, с достоинством потягивающей чифирь, поразил ее в самое сердце. Но ругаться не стала, дядя все-таки.
Ну да, это был мой настоящий дядя, Лешка. Просто большую часть сознательной жизни он провел в тюрьме, поэтому я как-то забыла о его существовании.
Первая ходка случилась у него лет в семнадцать-восемнадцать: парень на спор решил переночевать в церкви. Затаился перед закрытием, а потом, когда все ушли, вылез, погулял, вытряхнул в карман банку с мелкими «свечными» монетками (тоненькая – три копейки, потолще – пять), а потом замерз, завернулся в какие-то тряпки и заснул. Так его священник утром и нашел, спящим в ризах в алтаре. То ли обиделся за «кассу», то ли за алтарь разозлился, но не простил, вызвал милицию. А тогда церковь почему-то неплохо ладила с государством (не знаю почему, середина пятидесятых примерно), и Лешку закрыли на два года за осквернение.
Вышел он таким же дураком, как и садился. После тюрьмы пошел пасти овец в колхозе, работал неплохо, но однажды начальству понадобилось кое-кого угостить, пару овечек забили, съели, а потом нагрянули проверяющие. Недостачу списали на «тюремщика», а хищение государственного имущества тогда стоило лет пять минимум.
Может, он и поумнел за эти годы, но начал пить, поэтому следующий период свободы опять длился недолго. Лешка пристроился скотником во Владимирской области (к Москве ближе 101-го километра не подпускали). Однажды ночью колхозный хлев сгорел вместе с коровами. Лешка, конечно, успел нескольких вывести, но части не досчитались. Хотя он говорил, что больше и не было, что остальных председатель давно продал, но кто ж поверит. Ожоги долечивал уже в тюремной больничке. Признали, что заснул пьяный, с папироской, и спасибо, что время было уже не сталинское, пришили халатность, а не вредительство.
Что там дальше с ним было, не помню, но еще как минимум дважды он сидел, так же глупо. Как раз в промежутке мы и познакомились, в начале восьмидесятых уже. После этого он исчезал еще раз, но ненадолго, старых быстро выпускают по амнистии.
Он жил во Владимирской области с одной женщиной, потом она померла от водки. Дом, оставшийся от нее в наследство, быстро пропил. Где-то шлялся несколько лет, а потом объявился, когда уже и бабушка (его и мамина мама) давным-давно умерла.
Мама отправила его в Рязань, туда, где мой папа родился. У меня там дом и земля, я уже хвастала. Мы, конечно, рассчитывали, что Лешка присмотрит, но, судя по письмам родственников, он пропивает все, что мама ему присылает. Зимой разобрал и сжег пол в терраске, а огород, конечно, круглый год в забросе.
В общем, по-хорошему, я бы должна на него злиться, но такой дурак, Господи. И чай я до сих пор пью очень крепкий.
Я нажала кнопочки домофона.
– А-а-але-о-о, – игриво пропела мама, – заходи-и-ите.
Я поднялась. На втором этаже два неприятных пожилых мужчины курили, беседовали пьяными голосами и воняли потом на два лестничных пролета. Дверь в квартиру оказалась открытой, в прихожей было темно. Когда я вошла, в комнате раздался жуткий хриплый вой. Почему-то подумалось, что это те мужики наконец подрались. Но нет, ревел Дед Мороз, дурниной орал: «В лесу родилась елочка» – и размахивал фонарем. Росту в нем сантиметров тридцать, но голосом Бог его не обидел.
– Таджики, – сказала мама, – его сделали таджики.
– Почему?
– Потому что он какой-то нерусский: шапка плоская была и тулуп без пояса. Но я сделала ему колпак и кушачок, собираюсь еще варежки сшить.
Варежки были необходимы, потому что таджики наделили деда изящными девичьими руками.
– Дед Мороз – это Святой Николай вообще, мне кажется, ему обязательно пояс положен.
– Ну да, как у монаха, это же Николушка Чудотворец православный. А смотри, какая у нас елочка.
Елочка почти до потолка, сияла огнями и заслуживала всяческого внимания – когда бы дед не заорал, я бы, конечно, первым делом похвалила ее. Мама включила верхний свет, и оказалось, что вместо обычного живого дерева у нас посреди комнаты стоит жирная искусственная, судя по длине игл, сосна.
– Прекрасная елочка. А скажи, те большие желтые шары живы? – Лет двадцать назад у нас их было шесть – огромных, бесценных, полосатых.
– Ну что ты, разбили все. Но других еще много осталось.
Знакомые игрушки потерялись в густой хвое, но я поверила на слово, что все они там – домики, сосульки, фонарики, белки и прочий стеклянный мусор семидесятых годов.
– А тут у меня вертеп. Вместо Вифлеемской звезды пятиконечная, вот младенец Иисус нарисован, а это язычники. – Она показала на снегурочку, нормального ватного Деда Мороза и пластмассового зайца.
– Волхвы, значит.
– Да, они принесли дары – золото, смирну и ладан.
Еще в комнате обнаружился стол, заставленный едой. Вино белое, рыба красная, картошка, салат, колбаса двух сортов и всякое такое. Тут я струсила:
– Чего это вы? Кому это?
– Тебя ждем, кого ж еще.
Дело плохо, если мой приезд им как национальный праздник, значит, совсем скучно живут.
Мама принесла мне тарелку щей и села на мягкий пуфик, издав совершенно непристойный звук. Я деликатно не изменилась в лице.
– Это сиденье у нас такое производит, как сядешь. Тут батюшка приходил, стыдоба, неудобно прям, ведь он архимандрит.
– А ты знаешь чего, ты туда свисток вставь. Чтоб сразу и наверняка понятно было.
И всякий раз, как она привставала, а потом садилась, пуфик вульгарно звучал, а я следила за лицом.
Пока я ела, оказалось, что не так уж им скучно, событий полно – у папы на работе завелась секретутка, тетя Валя заболела, а вчера прославлялся Николай Чудотворец.
– Когда я еще в храме работала, свечи продавала, пришла одна женщина, Нина. У нее муж пьющий, Вася, заболел. И вот ему ногу-то отняли, а когда он в себя пришел, сбесился весь. Ну конечно, сама подумай, такое горе. Его цепями к кровати привязывали, веревки он рвал. И вот она пришла помолиться, чтобы он выздоровел или, уж если совсем нельзя, помер легко. Я говорю, Николаю Чудотворцу помолись, он помогает. А Нина говорит: «ой, матушка, я ему верю. У меня такое в юности было: иду на завод, а у нас аванс задержали. Раньше было, что на день-два задерживали, редко, а люди до копейки рассчитывали. Идут, голодные все, хоть бы пожрать. Я думаю – (она говорит) – мне бы сейчас хоть хлеба купить, работа тяжелая, сил откуда взять. А тут мне старичок навстречу, согнутый весь. Дай, говорит, дочка, десять копеечек на хлебушек. А это полбуханки, тогда был по четырнадцать и по шестнадцать. Вот я как раз про хлеб думаю, а он десять копеечек просит. Я говорю: „Нету, дедушка, самой бы где взять, прости Христа ради“, – побожилась даже. А он говорит, ну ладно, доченька, и пошел. А я смотрю, вниз так смотрю, а там пять рублей валяются! Я подняла, повернулась его звать, а нету его, пропал. А куда делся? Там дырка в заборе была, но далеко, а он исчез. Пошла на работу, накупила всего. Пять рублей большие были деньги. И три рубля были большие деньги. Шестьдесят копеек обед стоил. Всех накормила на радостях, рассказала, а они говорят, это Николай Чудотворец был, иди в церковь, свечку ему поставь. Пришла, а там икона большая, ну точно он. Я прям заплакала, она в алтаре висела, туда заходить нельзя, а я упала на колени и поползла украдкой, и ножки его поцеловала».