О любви ко всему живому - Марта Кетро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой муж сидит сбоку и тихонько приходит в ужас – «панковская семейка». А у нас и в мыслях нет мучить друг друга – мы всегда общаемся на уровне боли. Хотя иногда мне кажется, что в этом прямой смысл выражения «кровная месть».
Когда я буду старенькой, то буду очень старенькой, дряхлой. Меня не прельщает образ «активной старушки в джинсах и на роликах». Поселюсь в деревне под Рязанью, где дом и земля (если до тех пор не сожгут и не отнимут). Буду копаться в огороде, собирать травки и воспитывать кота. Пару котов и козу, конечно же. С людьми не стану жить. Это же кошмар – неодинокая старость с каким-нибудь мужем. Даже сейчас мы – молодые, с крепкими нервами, с примиряющими сеансами секса, с побегами из дома, – и то друг друга переносим с трудом. А если все болит, старческое занудство, подступающий маразм, невозможность уйти, хлопнув дверью, и прочие прелести, умноженные на два, – нет. Большая удача, что мужчины так рано умирают.
Смирение – вот чего я жду от старости.
Собственно, это старость моей бабушки. Она умерла одна, зимой, в оснеженном доме, затерянном среди оврагов и лесов. Ей было семьдесят восемь, и предыдущие лет сорок пять она жила без мужа, последние двадцать пять – в одиночестве. Муж погиб там, где все они тогда погибали, а она не захотела никого больше, кроме своего Васенки. И кого там было хотеть, если на две деревни остался всего один мужик, Петька Калач, а калачом, кто не знает, у них называют вовсе не булочку, а лепешку коровьего дерьма. В юности у нее была фигура рязанской мадонны, маленькое совершенство, а к старости превратилась в черную горбатую птицу с огромными руками, сохранившими болезненно-красивую форму. Она была удивительно независима для своего положения – дочь лесника, жена председателя, а потом вдова-крестьянка. Верила в своего личного Бога, никогда не ходила в церковь, терпеть не могла коммунистов и отказывалась переносить мою маму. Была плохой свекровью. Своих детей называла «дураки» и любила только коз, кошек и Васенку. И меня. Не так мало, если подумать.
Ее звали Анастасия, и я не особенно жаловала ее за излишнюю опеку, но у меня такое же тело, руки, маленькая нога, острый подбородок, цвет волос (она не поседела до самой смерти), мне нравятся мужчины с такими же нахальными глазами и ярко выраженным мышечным «треугольником», как у ее Васенки, я обожаю котов и надеюсь состариться примерно так же.
Только у меня еще будет Интернет.
Я приехала к маме, она простудилась и лежала в постели. «Ты знаешь, у дяди Вити рак легких, он умрет через год. Прости господи за такие слова, но нечего было могилы копать, все заработать хотел, сначала желтухой заразился, потом воспаление…» Я молча заплакала, потому что он хороший человек, и папа расстроится. Весной у нас с мамой был разговор, что кто-то из наших скоро умрет, но я не думала о нем, о дяде Вите. А мама все говорила и говорила, что надо бы ему покаяться, о каких-то праведных супругах, которые благостно умерли вместе, о подмосковном деревенском доме около церкви, где она родилась и где, как в прихотливом межродственном сериале, теперь доживает дядя Витя, папин брат, женатый на вдове маминого брата. Я почувствовала, что ей совершенно неинтересна моя реакция на известие. Ей важно сказать, она все время транслирует, не ожидая обратной связи. Я-то думала, все люди озабочены тем, что им ответят, может быть, с большой буквы – ОТВЕТЯТ, но вот оказалось, что она, мама, совсем другая.
И вот мы опять увиделись. Папин день рождения. За столом я, папа, его сестра, брат – МЫ. Мама говорит слишком громко, только о своем и всегда с интонацией: «вам это, конечно же, не понравится, но я все-таки скажу». «Мы» периодически опускаем глаза. Дядюшкина жена, впрочем, тоже присутствует. Не отличается утонченностью, но молчит. Паузы невыносимы, потому что один из нас умрет через год и все об этом думают. Я смотрю в его лицо и накрепко заучиваю, запоминаю выражение тоски, чистейшей, смертной, настоящей, какую редко увидишь. Мама давно уже живет со смертью, у нее почти не бывает этого невозможного лица. Он отказывается от торта, говорит «я устал» и тут же уходит. Имеет право. На пороге приглашает приезжать в гости – меня и папу, маму не зовет. Черт, после того, как он лет тридцать недолюбливал жену своего младшего брата (за то, что ревнива и сторонится компаний), в этот последний год он имеет право не звать ее в гости. Нужно «начать умирать», чтобы не есть, когда настойчиво угощают, уходить вовремя, разговаривать только с приятными людьми. Но все эти аксиомы о том, что человек начинает умирать с рождения, – почему они не дают такого права?
Тетя вспоминала бабушку – «ты похожа на нее, она всегда одевалась по-особенному. Я помню, мы шли в соседнюю деревню, и на ней было красное прямое платье в мелких ландышах и туфли-лодочки с ремешками». Да, я бы тоже так нарядилась и шла по оврагам – в длинном платье. Я спросила, почему она не вышла замуж, оставшись вдовой в тридцать один. Дядюшка спокойно заметил: «Отца любила. Ну и приходил к ней два раза Вовка Сысоев, но я сказал, что если что – топором зарублю обоих. Может, это сыграло…»
Мне не нравится город, в котором я родилась: пятьдесят километров от Москвы, разбитые дороги, газонов и в помине нет, окраины заболочены, люди дурно одеты и мрачны. Так думала я, глядя из окна машины, везущей меня на вокзал. И на выезде из города я увидела женщину, которая кружилась на мокрой автобусной остановке, держа на руках младенца. Я тогда подумала, что танцевать с ребенком на руках можно где угодно.
Когда я жила на Пионерской, у нас во дворе бродяжил кошак-британец. Серый, старый, с большой головой и мутноватыми глазами, он наделал всем соседским кошкам прелестных короткошерстных котят, держал в узде котов, убивал крыс в подвале и был уважаем настолько, что при установке железной двери в подъезде для него прорезали окошко. Наверное, поэтому он пришел умирать от пневмонии именно в наш подъезд. Он лежал между вторым и третьим этажом, где меньше дуло с улицы, кашлял, чудовищно вонял, и жильцы приносили ему что-нибудь «вкусненькое и диетическое», а уборщица безропотно заменяла грязные подстилки и газеты. Однажды утром он исчез вместе с мисками и тряпками, и все молча отметили этот факт – серый умер.
Я запомнила его огромную голову на тощей шее, высохшее тело и тяжелый больной взгляд. В августе я увидела то же самое выражение в глазах своего дядюшки. Мама тогда сказала, что меньше, гораздо меньше года осталось. Сразу оговорюсь – я ничего особенного не чувствую по этому поводу, просто запоминаю этот взгляд.
Мама считает, что он умирает неправильно – исповедовался вот не так, как положено:
– Надо говорить – «грешен, батюшка, грешен», а он – «не знаю, не помню»…
– А ты-то, – спрашиваю в ужасе, – ты-то откуда знаешь, что он сказал, ведь тайна исповеди?!
– А я на кухне все слышала, – отвечает, – дом-то маленький, не на улицу же мне было выходить.
– Господи, ты хоть не пересказывай никому.
Мама испытывает сейчас сложные чувства: она-то болеет уже больше десяти лет, и когда люди, пытаясь ее утешить, говорят, что, может, и не рак у нее вовсе, злится и начинает отстаивать свой диагноз, как заслугу, – это Бог ее спасает, а то бы давно уже… И вот сейчас она боится, что кто-нибудь скажет, – «от рака-то вон как сгорают», – поэтому нервно повторяет, что ее-то, ее-то Бог, а его, конечно, некому.
Когда заболела мама моего друга, он тоже страшно на нее злился за «неправильное отношение к смерти». Она спекулирует и трусит, говорил он. Но ведь это ее смерть, имеет право, отвечала я строго, дождись своей и веди себя по-своему, как правильно.
Но к близким трудно проявить такую же щедрость.
Она рассказывает, что татарка, которая над нами живет, ведьма, колдует по-мусульмански, и это передается младшему члену семьи, но Бог отвел, и у ее дочки нет детей. И они, «татаре», взяли из роддома девочку, урода, кривоногую и косоглазую. Я говорю – героические люди, усыновили больного ребенка. А она отвечает, что здоровых теперь не дают… Окрестили, говорит. Она не может понять, какая им корысть, и недоверчиво поджимает губы.
* * *Я просыпаюсь ночью на узкой постели в своей детской, вспоминаю вечерний разговор и злюсь. А потом мне становится очень страшно, потому что я ведь ее дочь во всем – лежу вот и злюсь, что она неправильно живет и «неправильно относится к смерти». Я – такая же стану?!
Мучаюсь часа два, а потом встаю и отыскиваю в шкафу круглую полосатую конфету с начинкой из темного шоколада. Шуршу фантиком и, засыпая, думаю, что, может, все обойдется…
Утром мама наготовила всякого, и я, конечно, объелась. Вроде бы уже ехать пора, а я расслабилась, почти задремала, мама в кресле сидит, говорит, говорит. Вся такая в черном, в монашеском, рассказывает, а я сквозь сон слушаю:
– Мне один врач сказал, что для легких полезно шарики надувать, укрепляет. А я не могу, дыхалка слабая, и он мне другое посоветовал, сказал… – копается в сумочке, копается, достает четки, убирает, находит узкую коробочку, – сказал, надо вот, мне тут подарили…