Рожденные на улице Мопра - Евгений Васильевич Шишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Читай! — приказал Федор Федорович. Места для портрета покойного в газетном углу не нашлось.
Маргарита нахмурясь читала. Он неотрывно смотрел на нее: ждал, что она сейчас охнет, вскрикнет, по-бабьи прикроет ладошкой рот, заморгает часто, чтобы стихомирить брызжущие из глаз слезы. Опустив газету, Маргарита удивленно спросила:
— Енисейский? Тот самый?
— Тот самый. Разве не понятно? Дурой прикидываешься?
Маргарита с недоумением пожала плечами, вновь принялась суетиться по хозяйству. Ничего сверхъестественного — ни волнений, ни скорбей — в лице не явилось. Вместе с тем Федор Федорович разглядел жену по-новому, будто не видел с десяток лет. Маргарита постарела, седины делали русые волосы пегими, блеклыми, шея одрябла, под глазами полно морщин; нет ничего от той штабной связистки, пухленькой, кругленькой, с румяными щечками и громким смехом. Но главное, что старило Маргариту, — была суетность, приобретенная суетность. Маргарита, казалось, ни на чем не могла сосредоточиться, рассеянно глядела туда-сюда, бралась за одно, за другое, дел до конца с первой хватки не доводила.
— Значит, он умер? — спросила Маргарита. — Давно?
— Там же написано.
— Ах да! — Маргарита сунулась взглядом в скорбную газетную рамку. — Надо помянуть, если умер.
Они выпили по стопке водки. Без слов. Закусили. Спустя несколько минут, закурив папиросу, Маргарита сказала:
— А я вот живучая… — Непонятно кому сказала: себе, Федору Федоровичу или покойному Енисейскому.
Федор Федорович смотрел на нее без осуждения и без сожаления. Он думал о том, что, случись с ним смерть, Маргарита так же скажет: «Надо помянуть, если умер…» и, возможно, порадуется поминальной горькой стопке, а после, закурив папиросу, скажет: «А я вот живучая…» — и станет сладко и долго курить «Казбек», изъедая табаком остатки красы и свою онемевшую безлюбовную душу. Федор Федорович поднялся из-за стола.
— Ты разве больше не будешь? — спросила его Маргарита, указав на водочный графинчик.
— Нет, — холодно ответил Федор Федорович.
Он пришел к себе в комнату. Феликс сидел в клетке нахохлившись. Увидев хозяина, встрепенулся, хлопнул крыльями, поприветствовал:
— Ка-р-р!
— Молодец, Феликс! — похвалил Федор Федорович.
Он стал против клетки, глядел на птицу. Он мог подолгу глядеть на Феликса, любоваться его мощным острым клювом, цепкими когтистыми лапами со шпорами, сильными размашистыми крыльями, которые, должно быть, еще способны покорять высоту и скорость; он ловил, выискивал смысл и настрой в его черных умных глазах. Он мог не просто давать команды птице и ждать реакции, он мог разговаривать с Феликсом, советоваться с ним. Всяк человек говорит сам с собой, как с другом, у Федора Федоровича этим другом становился Феликс. Ворон доподлинно понимал чаяния хозяина.
— Жаль, что сейчас нет войны, — произнес Федор Федорович.
Услышав наркотическое слово Феликс насторожился, следил за хозяином остро, готовый в любой момент выбросить из горла ликующее «Ур-ра!»
Казалось, Феликс точно так же, как подполковник Федор Сенников, слышал в этом емком слове «война», приводившем его в кураж и даже исступление, грохот дальнобойных пушек, лязг танковых гусениц, ржание выбивающихся из сил лошадей под тяжестью лафета, зловеще-радостный свист падающих бомб с пикирующего самолета, стрекот крупнокалиберной зенитки, предсмертный небесный вой подбитого горящего истребителя. Только трус и тупица может видеть и слышать в этом уничтожение и какофонию — это смысл и способ существования людей. Абсолютная свобода борьбы. Безраздельная власть над поверженным врагом. Пьянящий азарт смерти в честном поединке.
О! как много славного и вершинного черпал в этом слове мудрый Феликс. Не зря истово рапортовал.
— Полк! — взывал Федор Федорович.
— Смир-рна! — подхватывал Феликс.
Словно на плацу перед строевым смотром выстроились батальоны и роты, сверкают бляхи ремней, вороная сталь винтовок, голенища сапог. Вот они — крепкие, отважные мужчины, готовые познать счастье схватки.
— Война!
— Ур-ра! Ур-ра!
Феликс понимал, что война — это настоящее дело настоящих мужчин. Главный нерв, стимул и упоение всей жизни.
Федор Федорович небрежительно вспомнил Маргариту. Она тоже была на войне. Но что она в ней понимала? Служила телефонисткой, а больше — подстилкой для генерала! Бабы не способны воевать, даже самые отчаянные. Они везде остаются юбками!
…Это было на Первом Белорусском фронте, ранней весной сорок пятого. Зенитная батарея срезала немецкий самолет-разведчик. Летчик сумел выброситься из кабины, повис под парашютом. Парашют опустился в расположение полка майора Сенникова. Летчик, верно, страшился плена, стал отчаянно уходить в лесополосу, отстреливаться из пистолета. Он смертельно ранил в глаз Егорку Зыкова, полкового любимчика, балагура и аккордеониста. Еще немало времени ушло, чтоб «обходным маневром» взять немецкого пилота живым.
— Дак то ж баба! — изумленно воскликнул старшина Катков, который и заломил руки назад летчику-шпиону. — К командиру полка ком, сука!
На поляне перед командирской палаткой перед майором Сенниковым предстала в темном, извоженном в земле комбинезоне молодая ясноглазая летчица со злыми, дрожащими губами. Нижняя губа у нее была разбита, из губы на подбородок сочилась кровь. С пленницы сняли шлем — светлые волосы ярко рассыпались по плечам. В ее карманах нашли документы — обер-лейтенант Катарина Круст.
— Егорку убила Зыкова, бестия. Прямиком в глаз шмальнула… Дайте я ее пристрелю, товарищ майор, — сказал старшина Катков. — Брыкается. Глядит, лярва, как змея… Разрешите в расход, товарищ майор?
— В расход успеем, — ответил майор Сенников. Глянул в глаза пленницы: — Какое задание у тебя было? — спросил по-немецки.
Катарина молчала. Только дернула плечом, руки у нее были связаны за спиной.
— Какое задание у тебя было? — снова спросил он по-немецки, не спеша, с расстановкой. — Третий раз я повторять не буду.
Катарина снова молчала. В глазах ее стала копиться ненависть, истребляющая ненависть к врагам, которые полонили ее. Даже кровь как будто почернела на подбородке. Майор Сенников на мимику пленницы внимания не обращал. Его больше всего раздражали ее длинные светлые волосы. Красивые волосы на войне показались ему нелепыми…
— Старшина, принеси машинку. Постричь ее! Наголо!
— Это мы за милу душу! — обрадовался старшина Катков. — Чтоб вшей волосьями своими не разводила. Может, хлебало ей тряпочкой заткнуть? Чтоб ору меньше?
— Как считаешь нужным, — сказал майор Сенников и ушел в палатку.
Через некоторое время майор Сенников снова стоял перед Катариной Круст. Увидев его, она, остриженная, клочкастая, утратившая ту особость и красу, которая еще недавно ее возвышала и отделяла от серой мужиковой массы варваров, выкрикнула в лицо майору Сенникову (когда ей дали возможность говорить):
— Я офицер великой Германии! Я требую относиться ко мне…
— Заткнись! — громко обсек ее майор Сенников. — Ты убила русского солдата… Раздевайся! — приказал он пленнице.
Вероятно, обер-лейтенант Катарина Круст ждала чего угодно: допросов, пыток, голода… Но насилия от русского полкового чина…
— Раздевайся!
Она, вероятно, презирала