Золотое сечение - Кирилл Шишов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Андрей Викторович, рискните!» — крикнул он откуда-то сверху, и я полез, стесняясь насмешливо наблюдающего за мной прораба. Он видел, как мои ботинки скользят по древесине, а пальцы не могут найти щелочки в плотно пригнанных меж собой бревнах.
— «Строить высотою как мера и красота скажет», — так, кажется, гласил закон наших предков? — Голос Патриарха под сводами церкви гудет низко и рокочуще. — Посмотрим, какая у них была интуиция.
Он вытащил из кармана неизменной куртки рулетку. Мы принялись обмерять алтарь, трапезную, паперть — все части рубленной топором церкви, причем Патриарх успевал чертить сечения и планы и что-то подсчитывать в записной книжке. Он обратил мое внимание на древние части здания: алтарный потолок из гигантских тесанных топором досок, толщиной в руку, вставленных в поперечные матицы. Алтарная апсида — наиболее высокая часть церкви — была более поздняя, со следами конопатки мохом изнутри.
Я приладился и даже залез под основание купола, чтобы измерить внутреннюю высоту. Патриарх сидел на пыльной скамье, оставшейся в трапезной, и, кончив подсчеты, произнес радостно:
— Вот теперь ясно: раскольнички с Великого Устюга. Косая сажень — их любимая мера, не в пример костромичанам и вологодцам…
Меня, признаться, удивила эта определенность высказываний. И, видя мое недоумение, Патриарх сказал: «Конечно, это еще требуется уточнить, но храм сто́ит того, не правда ли?..»
Уже потом, когда мы вывезли нашего «птеродактиля», так прозвали сруб студенты — наши помощники, обмеры и чертежи полностью подтвердили догадку старого моего учителя. Строенный по мерной веревке, без циркулей и эскизов, храм был удивительно пропорционален и вполне укладывался в гармоничные отношения соборов Великого Устюга.
Вечером усталые и пропыленные трухой трех столетий, мы сидели у костра, попивая крепкий чай. Хрустели в огне сухие иглы, выпаливала временами ольха. Патриарх медленно посасывал из алюминиевой кружки чай.
— Знаете, Андрей, меня всегда привлекали эти люди, что бежали черт знает куда, в какую глушь. Я пытаюсь представить, зачем они покидали родные места, обжитые крепости и селенья? Чтобы сохранить свои зипуны и два сложенных вместе перста? Помилуйте — но это внешнее. Было что-то глубинное, интуитивное, что заставляло их идти на муки, лишения…
Вот эта церковь… Мера ее — человек, его рост, его взгляд, обращенный к богу, к алтарю, его распахнутые руки, подобные распятому на кресте… Нигде не нарушена эта пропорция. Поищите ее в великокняжеских соборах, во всей петербургской гигантомании — там иные меры, иная цель. Там человек должен трепетать перед величием, склоняться ниц перед государством, царем, богом… А эти скитальцы остались самими собою в таежной глуши. Золотое сечение, мастерски найденное соотношение, неприметное на взгляд, — и вы полны доверия к природе, к себе, не унижены и не подавлены. Здесь нет того вечного испуга, что сопровождает всю казенную архитектуру, от египетских храмов Амона до папских колоссов в Ватикане или монумента Исаакия в Петербурге… Поистине неисчерпаемо тридесятое царство потаенной России.
Таким он и остался в моей памяти с той ночи: осунувшийся, с сухим напряженным блеском глаз, всматривающихся в темноту, в которой скрыто от нас прошлое. «Приятель мой, опять мы ничего не знаем. Опять нам все неизвестно. Опять мы должны начать. Кончить ничто мы не можем», — вспомнил я чьи-то слова вслух, а он усмехнулся:
— Мера, Андрей Викторович, мера. Она поможет узнать все…
IVКогда кончились мои два года обязательной службы по распределению, я уехал в Москву в аспирантуру. Мне пришлось расстаться с учителем. Ученой степени у него не было, лаборатория в здании в глубине леса занимала всего две крохотные комнатки, до отказа набитые самодельными приборами, а в Москве на кафедре дерева и пластиков работали профессора с мировыми именами. У них была Школа. Именно Школа, потому что, как мне тогда казалось, все-таки нельзя называть этим именем интуицию Патриарха.
Порой я замечал уже и неудачи своего кумира. Так было на пуске элеватора, где, по его мнению, ошибочно была выбрана порода древесины для облицовки воронок зерновых банок. Он горячился, доказывая, что только болван и невежа может ставить мягкую липу на такое истираемое место, но элеватор надо было пускать, сделали записи в протоколе, а комплекс пустили. И он стоял и стоит до сих пор, и о каких-либо бедах у мукомолов мы не слышали. Хотя, впрочем, я могу быть не в курсе, как говорят…
Я поступил на кафедру к профессору Егорову, который остался весьма доволен моим рефератом, где описывались примеры долголетней службы деревянных зданий. Эту работу я писал, используя и свои материалы, и многое из того, что было накоплено Патриархом за годы работы. Дал он мне их сам, причем долго уговаривал не упоминать имени в источниках, чего я, конечно, сделать не решился. У меня оставалось неприятное чувство неловкости. Он, чувствуя это, сам провожал меня на аэровокзал, рассказывал истории из жизни и много иронизировал над своей способностью попадать в каверзные ситуации. Тогда я и услышал, как он в тридцатые годы, работая таксатором по обмеру и отводу лесов, чуть не погиб где-то под Тобольском…
— Понимаешь, Андрей, я отводил лес по берегам Иртыша. На одном берегу зажиточное татарское село, стоит на крутом яру, а лес его и пашни — по другую сторону в низине на сотни три километров.
Поручил мне волком отрезать у них часть лесов для колхоза из русских переселенцев. Приехал я в это татарское село, со старостой по карте порешили, где просеку рубить будем, где межевые столбы ставить. Он мне пятерых джигитов отрядил — пошли мы метки ставить. Целый день тесали — завтра рубить выходить надо.
Утром выходим — нет меток! Словно по волшебству канули — то ли замазаны чем, то ли с коры соскоблены. Иду я впереди, джигиты мои сзади. Хрясть — и падаю в волчью яму. Лапником чуть прикрыта, Дерном — и глубина метра три-четыре.
Я выругался, ощупал себя — все цело, планшет и карта при мне, только карандаши выронил. Кричу — чтобы веревку мне кинули. А в ответ — ни звука! Что за чертовщина? Кричал-кричал, и вдруг понял. Это они, кулачье хитрущее, от меня избавиться решили, леса своего да земли пожалели. А к вечеру, когда смеркаться стало, меня еще ветками забросали — шаги тихие, таежные…
Стал я смотреть — что же у меня есть. Нашел в пиджаке пару сухарей, ножик перочинный — и все. Стал я ножом в торфе ковырять — ступени делать. День ковырял, два — от голода голова начала кружиться, озноб по телу пошел. Я все-таки ковыряю, а внизу вода собирается, в одежду впитывается. Холод кости ломит. Я сухари давно съел, движением греюсь.
Сделал три-четыре ступени и, распираясь руками, полез. Торф непрочный, ползет, сочится. Еле-еле до верха долез и за палку, на которой лапник лежал, схватился, а она и треснула. Полетел я с ней вместе в грязь, в болотину. Ну, все, думаю, третьих суток не выдержу — бьет меня, как в лихорадке…
Представляешь, что делать в такой ситуации? — Патриарх доверчиво взял меня за руку, как бы подтверждая, что он здесь. — Насадил я свою кепку на эту палку, высунул ее из ямы, как мог, и в беспамятстве почти мотаю туда-сюда. Вдруг — грохот телеги, стук колес. В проеме показывается голова с бородой. «Сидишь?» — спрашивает. «Сижу», — отвечаю, и уж сил нет встать. И вдруг дед исчезает, снова стук и тишина. Снова я просидел так, и палку бросил. Умирать собрался.
Потом слышу — убирают сверху лапник, вожжи спускаются ко мне. «Одень под мышки», — кричит дед, а я и слышу-то с трудом. Но все же понял, кое-как продел, он меня потащил — я ни с места. Кричит: «Тянись, мужик, не то брошу!» Еле-еле пособил я ему, и от света будто ослепнул, свалился в траву.
Очнулся уже в русской избе. Девчонка — русая, вся розовая от солнца, сметаной меня кормить принялась. А меня рвет с нее — смех и грех. А дед в волком уехал — людей и доктора привез… Вот так я и смерть в глаза повидал, Андрей Викторович.
Рассказывал он мне эту историю в аэропорту, потому что рейс откладывали дважды, и я уговаривал его оставить меня и ехать домой, а он, ссылаясь на отсутствие родственных душ в «берлоге», продолжал развлекать меня историями в духе Амброза Бирса.
— Что же, — удивился я, — так это все безнаказанно сошло тем подкулачникам?
— Почему же? Был потом суд выездной. У меня фамилии парней записаны, а в лицо-то я никого не помню. Есть Измангулов — а их в деревне пятеро. Султанов есть — а их девять однофамильцев. Староста хитро выбирал — получил за это года два сам — и все дела… А погибни я — и концов не сыскать: сам ушел, сам пропал…
К чему он рассказал мне эту историю, я тогда не понял. Я предвкушал уже свою будущую карьеру в столице, был полон радужных планов и рассеянно слушал Патриарха, утомившего и меня, и себя рассказом. Не помню, как я улетел, что он говорил мне впопыхах на прощание. Лишь его долгое сидение в яме врезалось мне в память. Остальное стерлось. А эта злосчастная яма вновь и вновь возникала передо мной потом, когда я вспоминал Патриарха…