Праздник побежденных: Роман. Рассказы - Борис Цытович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Феликс замолчал, рука его, казалось, нечаянно легла на Верину руку, и он на миг ощутил ее тепло. Она, будто не заметив, высвободила руку, поправила волосы и лишь скользнула взглядом удивленно, да румянец залил щеку, и заторопилась.
— Феликс, — сказала она, — мне было великолепно у вас в гостях, и я вам благодарна за чудный вечер, но поговорим о деле. Сегодня утром вы получили премию — тысячу рублей. Я пришла вам сказать, что премий в таких размерах не бывает. Это взятка, Феликс.
Этой фразой она как бы опустила занавес, и исчез чудный вечер.
— Получали вы премии и раньше, — продолжила она, — но я стеснялась вам сказать, и, как сейчас понимаю, напрасно, а сегодня…
Ах, вон откуда ветер дует, подумал он, и лицо его заалело ярче букета, но заговорил о том, что много лет работает на фабрике и многое сделал, чтоб калоши-чуни были лучшие в стране, и ничего страшного в этой тысяче не видит.
— Поверьте, — перебила она, — это чистейшая взятка. — Она долго, пристально и с болью глядела на него, а затем шепотом добавила: — Я понимаю все, но неужели вы, именно вы можете взять то, что вам не принадлежит, и быть счастливым? Умоляю вас, верните все не ваше, не ломайте мой идеал, — она опять поглядела ему в глаза горько, иронично, но убежденно, и он подумал о том, что никогда не видел столь красивого в сознании своей правоты лица.
— Ну а что принадлежит мне? — улыбнулся он. Напряжение спало.
— Пока что я принадлежу вам, — улыбнулась она кротко и виновато.
Он захотел стать на колени, бросить эти проклятые деньги, прильнуть щекой к ее руке и рассказать, что он вечно раздвоен, что на пляже он глядел на Наташу, а перед взором стояла она, Вера, рассказать, как сегодня она объединила и принесла в его квартиру все лучшее, что было в его жизни: воспоминание о Лельке, о маме, будто они присутствовали здесь, а за окном, как в детстве, стояла ночь, полная тайны, и теперь он обязательно отыщет могилу мамы, но фраза «верните все не ваше» и взбудораживающий пламень гладиолусов перед лицом разбудили спящий в нем страх, и он мучительно вспоминал: кто это сказал «верните все не ваше»? Кто? Он вспомнил о Фатеиче, о бандитском шабаше в том мрачном городе, о зарезанном в клозете. Это говорила Ада Юрьевна, это ее слова. Он глядел на Веру, но не видел ее, потому что за спиной ощущал улыбающегося Фатеича.
Она допила, поставила рюмку на столик и, совершенно счастливая, чуть опьяневшая, со ставшим большим, влажным и чувственным ртом, сказала:
— Я и не сомневалась, что вы вернете.
Это уверенное ее, решенное за него «не сомневалась», эта естественная ее радость, а главное, вибрирующий в нем беспричинный страх выплеснул злобное:
— Нет! Не считаю нужным.
Она отпрянула, умолкла, а из широко открытых голубых глаз потекла такая боль, что, не вынося ее, он отвернулся, желая сделать еще больней, и готовый сам по-детски разреветься. А она в удивлении, будто впервые, разглядывала комнату и руки, и ноги, и туфли свои, потом молча встала, накинула на плечо сумочку, в три крупных шага ступила в коридор, но у двери остановилась, начала копаться в сумочке, порываясь что-то сказать, но Феликс опередил:
— Хотите сказать, что уже больше не любите меня, не правда ли?
— Нет, Феликс, не это. Прежде чем прийти к вам, я очень переживала и молилась. Мне очень хотелось выглядеть и элегантной, и модной, на высоких каблуках, подкрашенной, с рюмкой и сигаретой в руке, такой, каких вы чтите. Но главное — хочу сказать, вовсе не Достоевский лежит в моей сумочке: я взяла с собой Евангелие, почитайте, тут закладка. — Она протянула книгу и долго глядела ему в глаза.
— Нет, — отрезал Феликс. Пол под его ногами стал мягок, и он, упиваясь своим ничтожеством, прибавил: — Никогда!
Она потопталась, опустив голову, и он почему-то подумал, что и туфли-то она купила на свою мизерную зарплату для него, и кофту вязала, думая о нем. Она вскинула голову, прямая и гордая, и тихо, но твердо сказала:
— Откройте, пожалуйста, эту дверь!
Он открыл, потом закрыл и слушал стук ее каблуков, потом скрипнула входная дверь и ухнула на пружине, и он понял — Вера закрыла ее навсегда.
* * *Проклятый! Проклятый! — бодал лбом стену Феликс. Это все ты, Фатеич, это мой отец. Нужно выкупить скелет или украсть, нужно предать земле останки. Нельзя, чтоб он стоял для всеобщего глумления, нельзя, чтоб он излучал и смердил. Деньги я, конечно, верну, завтра же, а в наступившей тишине комнаты под мягким светом абажура предметы будто заострили углы, чтоб он больно ударялся о них, а гладиолусы, эти глупые цветы, победно и ядовито пламенели на столе.
Фраза «верните все не ваше» опять завладела им, а ведро с грязной водой на полу напоминало о зеленой луже в том городе. Он сел к столу, к машинке, достал заветную папку, а за спиной встали Фатеич, Седой бандит, Киргиз и Прихлебала, и мысль повела в тот город.
* * *Такси ушло, а я еще долго стоял в переулке, нащупывая у сердца нож. Вкривь и вкось лепились домики, у ног зеленая лужа с дохлой кошкой в отраженном небе. За спиной заскрежетало — мальчишка волочил ржавое ведро.
— Мальчик, где шестой номер?
Он поморгал и робко ткнул в перекошенные ворота. Я увидел двор, мощенный камнем-известняком, будто черепами, в узоре трав. Меж них змеился зловонный ручеек. «Боже, черепа?! Конечно же здесь. А иначе и быть не может!»
— А Мордвинов здесь живет? — чувствуя, как в груди пустеет и подтаивает айсберг, спросил я.
— Дядя Ваня? — оживился малыш. — Там, под шелковицей. — И таинственно сообщил: — У него есть зеленый амазон!
Я поволочил купол по камням-черепам, а безумие торжествовало: «Это головы тех, кто похоронен без гробов. А ты за всех. Вот истина, вот смысл твоей жизни».
Так, с рукой в кармане, стискивающей мягкую рукоять, я проследовал мимо тамбурчиков, увитых панычом, мимо будки голубиной. И тишина… И солнце беззвучно жжет с безоблачного неба… Не слышу его крика, лишь воркование голубей с карниза.
«О чем ты говорил, Седой? Почему Фатеич молчит?» В воспаленный мозг вползла победная мысль: «Ты имеешь право, ты отсидел восемь лет, ты должен, ты должен!»
Черная крона надвигалась с каждым ударом каблуков, а черепа уже в кровавых пятнах. Кровь? Откуда? Я схожу с ума… Это шелковица… раздавленные ягоды.
Облупленная дверь пропустила без скрипа в сумеречный коридор. Столик, примус, кастрюля в солнечном луче. «Чужие!» Я уловил запах тухлой рыбы. Это был его запах, и он повел по скрипучим ступеням наверх к другой двери. Она легко подалась, и я ступил в кромешную тьму, в горячий смрад, и привыкал взглядом. А смрад, густой, липкий, вливался через горло в желудок. Я успел запахнуться, меня стошнило на пол, и я с ужасом подумал: он видит! И тогда из темного верха чужим голосом сказало: «Фелько приидет».
Назад! Сошел с ума! Ноги свинцовые, чужие, рука одеревенела на рукояти, а над головой уж тонко и весело запело: «Старый дуррак… рррк… ак!». Захлопало крыло, что-то посыпалось, в желтом, непонятно откуда проникающем свете я различил стол, заваленный обувью, кровать, тряпье. Под ногами загремел таз, расплескал воду, и вид свинцовой глади взбесил меня. «Старый дуррак… ак… ак…» — неслось сверху. Размахивая ножом, я швырял с кровати ватник, прожженную шинель, еще какую-то рвань — его не было. В бешенстве я сел и тогда увидел Фатеича позади себя у двери — неподвижного и восково-голого в облачке пара. Разглядел чугун под ним и плеть руки, и парализованное веко. Второй глаз, маслянисто-черный, зрил печально и не мигая. Он оцепенел в волокнах пара, лишь губы в небритой поросли кривились гусеницами, обнажая желтые плиты зубов. Тогда раздалось почмокивание, тихое, далекое. Я ощутил себя на дне мутного желтого омута и понял: тону. «Это он напустил воду! Это его рук дело! — вскричало безумие. — Быстрей! Быстрей!» Я вдохнул, как при нырке, и поплыл, минуя глыбы — стол, табурет, шкаф. Его лошадиная голова надвигалась из темноты, маслянисто-черный глаз глядел, глядел невидяще. «Вот он, вот он!» — ликовало безумие. Моя рука схватила горло. Но почему такое мягкое? Почему?.. Нужно что-то сказать, нужно… А что? «Старый дурррак!» — кричало далеко и сверху. Я швырнул Фатеича на кровать, и он, восково-желтый, раскорячился на тряпье с заломленной рукой. Я желал, чтобы он увидел нож, чтобы лицо искорежил ужас. Он не видел, и что-то сдерживало руку, что-то мешало. «За всех, — кричало во мне, — за Ванятку, за старика, за невинных, истлевших без гробов!» Но что-то мешало. И тогда в самое ухо прошептал давно забытый старческий голос: «Это легко, чуть ткни… Слепого старика легко…»
Сознание помутилось, и, как много лет назад, я решил — нужно железо! Над столом, над туфельной рванью мерцала сапожная «лапа». Я бросил нож и схватил ее, боясь вздохнуть, боясь пошевелиться. Я знал — за спиной смертельная опасность, и тогда, как и всегда в крайне тяжелые минуты моей жизни, я вспомнил о старике. Старик! Я звал тебя в лагерях, когда погибал, ты не спас. «Не тебе судить, — ответил старик. — Спасу! Оглянись!»