Праздник побежденных: Роман. Рассказы - Борис Цытович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дедушка! — сказал я. — В чемодане вещи и деньги. Деньги, если не вернусь, возьми себе.
— Свят, свят, — перекрестился старик и исчез, а в купол вползла калитка. Я вышел на улицу. Змеились колеи меж домиков с голубыми наличниками. Все было далеко, не мое, из другого мира. Я переставлял ватные ноги, а в черепе вызванивало, выговаривало четко: «Близко уже, сейчас… сейчас ты… его!»
В куполе лица, озабоченные или равнодушные, взгляд на фуражку на полуоторванный козырек, и в глазах испуг, обтекают меня, будто островок. Плывут деревья, дома, перекрестки. Стану я — и они остановятся. Вместе с говором, шелестом шин, шарканьем ног в купол проник низкий скорбящий звук. Музыка! Именно сейчас! И исполняют-то для меня! Музыка плыла над городом, а город распустил дымы, ухал, строил, кишел людьми, бурлил в словесном бреду и неверии и качал черную нефть.
Я брел к репродуктору, глядевшему вниз с кинотеатра. Печальная мелодия наполняла силой, торжеством, унося от дел мирских, от суеты. Я не слышал скрипа трамвая, топота ног, умолкло и безумие, лишь вдалеке таинственный дирижер взмахивал палочкой, и скрипичный хор уводил в райские дали к священной книге, где записано все, и каждый — и я, и Фатеич, и все они. Посмотрите! Возликуйте! Мир Божий вокруг, и есть бессмертие, есть!
Мелодия умолкла. Люди шли, шли, шаркали и шаркали ноги. И каждый нес свое: помидоры с базара, портфель в управление, любопытство в кинотеатр. И ни одного страдальческого лица, ни одного проникновенного взора. И никому нет дела ни до ножа в моем кармане, ни до Фатеича, ни до человека с дирижерской палочкой, написавшего для них эту божественную мелодию. Они глухи, думал я. Они не верят в бессмертие и в судьбу. А ведь каждый тянет нить, обходя яму, колесо, ныряя в подъезды, волоча по лифтам. И весь город полон незримых нитей, и они обрываются там, за пустырем, на кладбище под звук трубы.
Я постоял, переполненный великой правдой за всех — за Ванятку, за себя, за сотни других, истлевших без гробов, и понял: оркестр исполнил для меня, и я должен, обязан узнать имя таинственного композитора.
Я остановил женщину с дынями в авоське. Она с испугом глянула на фуражку, на ордена и, не выслушав бормотания о композиторе, шмыгнула в толпу. Я поймал за рукав капитана в выгоревшей гимнастерке. Он, мучительно соображая, ушел, подозрительно оглядываясь. «Глупец! — бунтовало безумие. — В такси, что у афишной тумбы, там за площадью, скорей!» Отворив дверцу, я спросил у шофера:
— Что играли по радио?
Он зашелестел, складывая газету, и ответил:
— Гендельман, фриц какой-то, а может, и того хуже — жид. Тянул, тянул, чуть нутро не вытянул. Тьфу! — сплюнул он и завел мотор.
Машина плыла лодкой, лаковым капотом раздвигая дома, деревья, и они разновысоко обтекали с боков. Я потерял слух и под тайными взглядами водителя мучительно отдирал волос, прилипший ко лбу, и с ужасом обнаружил, что и волоса-то никакого нет, но продолжал отдирать. Водитель остановил в пустынном переулке средь кособоких домиков и неопределенно кивнул:
— Где-то здесь.
Я дал ему сотню и, уже отворив дверцу, спросил:
— Скажи, не очень ли я пьян?
— В том-то и дело, что нисколько не пьян, — испугался водитель и рванул, оставив меня в пыли в пустынном переулке.
* * *Феликс дописал главу и поставил точку. Он отправился на работу на свое резиновое производство, бормоча и разговаривая сам с собой. Лица конторских проплыли размазанной каруселью. Он говорил «здрасьте» и спешил в цех. Положив руку на горячую станину «Ганса», он мог часами слушать его утробные удары, а мысли были далеко, в том пахнущем нефтью городе. Конторские понимающе переглядывались и за его спиной изображали рога.
Но в обед на Верином столе в стакане воды он увидел бутон желтой розы, и тихим голосом Фатеича над ухом прозвучало: «Сегодня, когда расцветет бутон». Он недоуменным взглядом обвел пустую приемную, столы, притихшую машинку, и в нем заликовало. Он тут же позвонил в оранжерею и, унижаясь и заискивая, узнал, что желтая роза называется «Глория Деи», что американский садовник назвал ее по имени своей невесты, узнал, что если поставить ее в горячую воду, то бутон расцветет быстрее. Феликс подлил горячей воды и стал над цветком, а через час под его пристальным взглядом бутон развернул пару бледно-желтых лепестков.
К концу работы, к великой радости Феликса, роза развернулась, зажелтела на Верином столе, а звонка из столицы все не было. Феликс, теряя надежду, глядел, как Вера запирала сейф и укладывала продукты в сумку. Гладкий зачес волос облепил ее голову, стекая косой за спину, а простенькое, но на удивление нарядное платьице облегало ее чуть полноватую грудь. Движения Веры были спокойны и уверенны, но Феликс знал, что она чувствует его, но не показывает вида, и это ей удавалось.
Он опять поймал себя на том, что думает о Вере, а в груди его поднимался восторг и гасил ослепляющий больной свет в черепе. Он ощутил реальную емкость предметов и времени и спросил себя: как получилось и при чем здесь Натали, что за раздирающая меня двойственность? Сейчас он возьмет у Веры сумку, распустит молнию. Вера улыбнется ему и уложит продукты. Потом они пойдут домой, и это будет обыденно и просто, но если присмотреться, то вовсе и не просто, потому что он никогда не испытывал подобного счастья. Идти по вечернему городу, по тем же тротуарам и мостовым, по которым ходила мама и разъезжал в «линкольне» отец. И ничего не изменилось — тот же остывающий город, тот же медный свет на фронтонах, те же горы синели вдали, все, как и всегда, лишь отец теперь цепенеет под пальмой и глядит пыльными глазницами в закат да мама на окраине успокоилась в кустах сирени. А с ним, живым и счастливым, пойдет по городу Вера и пригласит в кафе, и солнце из-за ее спины брызнет из кроны. Он живо и радостно вообразил эту картину, забыл о розовом бутоне, о Натали и протянул руку, почти коснувшись сумки. Но кто-то незримый всколыхнул омут, выплеснул режущий свет, Феликс неожиданно и остро испытал неизъяснимый вспыхнувший гнев к показному, как он уверовал, Вериному спокойствию. Он отдернул руки, скрестил их на груди и, стоя над молчащим телефоном, как мог спокойнее сказал:
— Знаете, Вера, если мне не позвонят и сегодня, то это конец, вы меня видите в последний раз.
Он ожидал, что Вера забьется в истерике и уронит на пол каравай, но в наступившей тишине Вера разворачивалась, как желтый бутон в стакане. Она поставила сумку, повернулась и, глядя Феликсу в глаза, наконец сказала:
— Знаете, я ошиблась в вас, я думала, что вы сильный, очень сильный. А вы… Чтоб вы из-за юбки — в петлю? Ну что ж! Только не грозите, если надумали — действуйте, но знайте, на ваших похоронах меня не будет.
Она опять взяла сумку, спрятала буханку и, опустив голову, постояла перед сейфом.
— Господи, — услышал ее голос покрасневший Феликс, — что я тут наговорила, прости мой гнев неправедный, Господи, — и Феликсу: — Если вы посмеете что-либо над собой сделать, то знайте — это большой грех. Вы даже думать не имеете права об этом, а если шутите, то глупо. Зачем вы терзаете любящих вас? Что касается вашей дамы, то она объявится, ждите, купальный сезон только начинается.
Не глядя на Феликса, она заперла сейф, взялась за дверную ручку, и тогда раздались длинные телефонные трели. Она взглядом показала на аппарат и вышла, притворив дверь. Феликс оцепенел, ненавидя эти напористые звонки, еще бы миг, и он бросился бы вслед за Верой, но рука, как бы помимо воли, подняла трубку. Издалека, сквозь играющее радио, он услышал Натали.
— Да! — ответила она. — Ну конечно приеду. Люблю. Люблю еще больше, — и это были ее слова, и хоть в трубке раздавались отбойные гудки, он не положил ее, а слушал, надеясь на что-то.
Затем за окном из кроны брызнули закатные лучи. Но Феликс понял, что это в нем самом пылает свет, и, виновато улыбаясь, поцеловал трубку и положил ее, ощущая невиданную легкость, качнулся и, словно воздушный шарик в эфирном запахе желтой розы, поплыл к двери, и конторские, глядя на его дурацкую улыбку, удивленно зашептались.
Он написал заявление на отпуск и, все так же ощущая на губах аромат розы, вошел к председателю.
Председатель и заместитель заперли кабинет на ключ и хмуро крутили в руках заявление. Старый диван, обитый вечно холодным дерматином, письменный стол с инвентарным номерком и сами они, взъерошенные, в китайских хлопчатобумажных костюмчиках, опустили Феликса на землю.
— Шалунишка, — сказал председатель, доставая из шкафчика бутылку нарзана. Затем, сморщась, откупорил и налил в мутный стакан. Зам, опустив седую голову, потирал острые коленки, ждал. — Шалунишка, — отхлебнув пузырчатой воды, продолжал пред, — бывают женщины красивые.