Саквояж со светлым будущим - Татьяна Устинова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И они замолчали, сидя бок о бок, как нахохлившиеся воробьи.
Может, оттого, что Маша сказала «всерьез» и какое-то странное, не виданное им раньше выражение промелькнуло в ее глазах, а может, оттого, что он так испугался за нее, когда понял, что она оказалась как будто за стеклянной стеной, и там, за этой стеной, опасно, а с этой стороны вполне спокойно, и он ничего не может сделать для того, чтобы попасть туда к ней, за стеклянную стену, или оттого, что тишина была третьей в этой комнате, заставленной громоздкой кабинетной мебелью, и Маша сидела, понурившаяся и печальная, он вдруг обнял ее за шею робким студенческим движением, так что локоть выпятился и уперся в диванную подушку.
Обнял и притянул к себе, к своему лицу, к щеке, которая словно загорелась, когда ее коснулась прохладная и обжигающая женская кожа.
«Я не хочу, — подумал он. — Я не хочу сложностей!…»
Все время она была как бы в стороне и не участвовала в том, что он называл своей «личной жизнью», и он всегда повторял себе — и ей! — что на работе они только работают, и никаких романтических грез у них нет и быть не может.
Теперь ему казалось страшно важным ее поцеловать.
Он взрослый человек, и никакого особенного смысла он не вкладывал в простой поцелуй, да и вообще это дело нехитрое, простое дело, и ничего оно не означает, и он даже думать не будет, просто поцелует ее, и все, и точка, и хватит, и это ничего, совсем ничего не означает…
Она вздохнула и обняла Родионова за шею, слегка подвинув его выпирающий локоть, и глаза у нее были закрыты, а он подсматривал сквозь ресницы!…
У нее оказалась тонкая и нежная кожа, которая странно сияла, или ему казалось, что она сияет? Она осторожно дышала, и с нежностью, поразившей его самого, большим пальцем он потрогал ее горло, вверх и вниз.
Уже пора было остановиться, потому что поцелуй затягивался, уводил их в нечто совсем другое, необъяснимое, невообразимое и — самое главное! — невозможное на этом диване, в комнате, полной кабинетной мебели, где, кроме них, была только тишина, и больше ничего.
И он сам сто раз говорил ей про «рамки»!
Эту арию про «рамки» Маша ненавидела.
Во Франкфурте, после какого-то нелегкого дня на книжной ярмарке, полного встреч, интервью, громогласных немцев-издателей и энергичных до искр из глаз литературных агентш, они вернулись в гостиницу довольно поздно, но Родионов вдруг еще придумал, что они должны выпить. Выпить в лобби-баре «Шератона», где они жили, он посчитал почему-то слишком банальным, и Маша, всегда и во всем с ним соглашавшаяся, потащилась нога за ногу искать «типичный немецкий» бар. Ничего такого не было поблизости — все закрыто, и бюргеры уютно почивали в своих кроватках, укрывшись клетчатыми теплыми одеялами, но они все-таки нашли бар, крохотный, с двумя игровыми автоматами и алюминиевой стойкой. Возле стойки стояли три неудобных стула, и какие-то люди играли на автоматах в футбол и громко переговаривались и хохотали. Хозяйка разговаривала по телефону и налила им виски, продолжая болтать.
В этом баре они зачем-то напились. Впрочем, напился один Родионов, а Маша — нет, потому что мысли о завтрашних издателях и агентшах словно держали ее за горло железной рукой и не давали расслабиться. А Родионов напился, стал рассказывать какие-то истории из жизни своих армейских друзей — никогда Маша не знала, что он служил в армии, и он подтвердил с гордостью — служил, да еще как!…
И вот тогда, совершенно пьяный, он в первый раз и сказал ей про эти самые «рамки».
Он еще что-то договаривал про армию, а потом вдруг замолчал, уставился на нее и заявил, что есть «рамки, которые он никогда не решится переступить». Она прекрасно понимала, что он пьян, и не стала ничего уточнять, ловить его на слове, добиваться объяснений.
Он потряс головой, допил неизвестно какой по счету стакан виски и сказал, что, пожалуй, пора идти. На улице Маша взяла его под руку, потому что шел он все-таки не слишком прямо, и Родионов, посмотрев на ее руку, опять заявил, что «рамки» были, есть и будут всегда!…
Неизвестно, какой из этого следовало сделать вывод — может быть, такой, что не будь этих самых проклятых «рамок», все у них сложилось бы просто прекрасно, но Маша сделала единственный возможный для себя.
У нас никогда и ничего не будет, кроме «рамок», словно сказал он ей. И не надейся даже!…
Теперь он целовался с ней так, как будто она была последней женщиной на земле, уцелевшей после вселенской катастрофы, и именно к ней он стремился всей душой и телом и отдал бы остаток жизни только за то, чтобы продолжать целоваться с ней, прижимать ее, трогать и трудно дышать.
У него бешено колотилось сердце, и Маша слышала, как оно колотится, и удивилась тому, что слышно так хорошо.
Наверное, Родионов закончил какую-то специальную школу, где учили целоваться так, как он, — волшебно, изумительно! — и Маша почти не могла этого вынести. Он ничего не делал, только целовал ее, держал осторожно и легко, так что в любую секунду она могла отстраниться или оттолкнуть его, но она не отстранялась и не отталкивала.
Если бы это было возможно, она бы не остановилась никогда. Ну вот никогда, и все тут.
От него хорошо пахло, и губы его были приятными на вкус, и Маша не могла вспомнить, когда она целовалась последний раз, должно быть, никогда, и что при этом испытывала!…
И все-таки остановился он, а не она. Дмитрий Андреевич Родионов, знаменитый писатель-детективщик Аркадий Воздвиженский, вдруг оторвал ее от себя, как будто отсадил в угол, пристально и вопросительно глядя ей в глаза.
Маша Вепренцева молчала и косилась в сторону, как провинившаяся собака-колли, а ему хотелось, чтобы она тоже посмотрела на него — может быть, он тогда что-нибудь понял бы, или оценил бы, или… или…
— Маш, ты…
— Дмитрий Андреевич…
Тут они замолчали, стыдливо, как две красны девицы, заставшие доброго молодца за купанием голышом в пруду.
Черт возьми, лучше «рамки», чем это стыдливое молчание, недаром он не хотел сложностей и боялся их!
— Простите меня, Дмитрий Андреевич.
Вдруг он взбесился.
— Не смей извиняться!
Она помолчала.
— Хорошо. Не буду.
Он встал с дивана — не с первой попытки, потому что диван словно затянул и притопил его, и вместо того, чтобы встать красиво и элегантно, он некоторое время припадочно дергался, стаскивая себя с плюшевой обшивки, потом все-таки стащил, отошел и закурил.
Маша из угла дивана следила за ним.
— Ничего не произошло, — буркнул он, — не смотри на меня так!
Она еще помолчала немного.
— Ничего мне нельзя! — вдруг сказала Маша обычным голосом. — Извиняться нельзя, смотреть тоже нельзя! А что можно?
Это был спасательный круг, и он ухватился за него, как хватается утопающий.
Ничего не случилось, вот что означал этот ее обычный голос. Ничего не случилось, и мы можем быстренько забежать за эти самые «рамки». Это уже трудно, но пока еще возможно, и если ты выбираешь побег, я предоставляю тебе такую возможность. Давай. Беги. Путь свободен. Конвой смотрит в другую сторону.
И он предпочел побег.
Сейчас некогда было раздумывать, почему побег и от чего такого ужасного его смогут защитить эти «рамки», но одно он знал совершенно точно. Там, за ними, намного безопаснее, чем с этой стороны.
— Можно поговорить, — буркнул он, и Маша поняла, что спасательный круг принят. — Давай поговорим, Маш, а потом… разберемся.
Разбираться было не в чем, но она согласилась — потом так потом. Она всегда и во всем с ним соглашалась.
— Я шел сказать тебе, что мы должны немедленно уехать. Если он тебя видел, то не оставит тебя в живых.
— Мы не можем уехать, — возразила она. — Нас не отпустят. Только Кольцовы уехали, да и то потому, что они… Кольцовы! И вы это отлично понимаете, Дмитрий Андреевич!
— Да, — согласился он, — понимаю. Просто я за тебя испугался.
— А я нашла одну интересную статью.
— Какую еще статью, Маша?
— Вот тут. — И Маша разложила газету так, чтобы было видно, какую именно статью она нашла. — Это о национальном украинском искусстве и о национальной украинской литературе.
— Маш, ты о чем?!
— Дмитрий Андреевич, когда вы ушли, Нестор стал мне рассказывать, что Мирослава всем помогает, всех содержит и печатает сборники молодых поэтов, понимаете?
— Ничего не понимаю.
— Вот и я ничего не поняла, потому что он вдруг заговорил по-русски. То все была «кава з вэршками», а то вдруг говорит совершенно нормально, и акцент совсем… незначительный. Он мне рассказал, какая Мирослава замечательная и что украинская литература жива и здорова практически только благодаря ей. В смысле, Мирославе Макаровне.
— Ну и что?!
— А то, что я вспомнила, что я где-то недавно видела и про возрождение национальной литературы, и про молодых поэтов, и про альманах.
— Да и пес с ним, с альманахом!
— Да нет! Не пес! Я нашла статью, вот она. — Маша зашуршала газетой. — Это та же