День поминовения - Наталья Баранская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приготовился к защите и Городок. На земляном валу были вырыты окопы, пулеметные гнезда, а на старых разлапистых соснах построены деревянные площадки для наблюдателей и снайперов.
Подступы к Звенигороду с запада были закрыты, и по дороге, охраняемой стариной русской и нашим советским воинством, враги пройти не смогли. Стали они искать обхода и, хоть смертельно боялись нашего леса, двинулись по узким лесным дорогам к деревне Ершово, чтобы выйти к городу с другой, северной, стороны.
Как немцы взяли Можайск, дали нам от горсовета приказ — покинуть город и уходить в Ершово. Напугались мы, растерялись, плачем, что делать — не знаем.
На Ершово идти, так больно близко Ершово-то, девять километров. А как покинуть свой дом? Как все бросить? Куда скотину девать? У нас-то хоть скотины всего-навсего коза с поросенком да кошка с собакой, но и этих как оставить? А у кого корова? Давали машины, но было их мало, в первую очередь вывозили городских служащих, начальство, учителей, больных из больницы, врачей. Нам сказали: идите пешком, у вас все на ногах, дойдете. Пешком что на себе унесешь? Зима скоро, как остаться без валенок, без польтов зимних, без одеялов? Такая взяла тоска-кручина, что сказать невозможно.
А немцы идут и идут, в Москву торопятся, и как об этом подумаешь, то своя беда в горошину скатывается перед общей нашей бедой.
Со всех сторон слышишь разное. Одни говорят, что немцы сожгут наш город, а жителей погонят вперед себя под снаряды и пули наших войск, другие говорят, что местным нашим властям вышел приказ из центру все сжечь, чтобы врагу оставить одни уголья да пепел.
Да тут с ума сойдешь, если обдуматься,— в сердце, в голову не всходит. Мы с мамой поговорим, что делать, поговорим да и бросим. У нас заказ был срочный, военный — шили брезентовые пояса для гранат. Строчили на двух машинках.
Все же я котомки пошила — две поболе, нам с мамой, две помене —девчонкам. Сухари сушила в печке, с хлебом уже плохо было — вовремя не привозят. Стрельбу слыхать то тише, то громче, то с одной стороны, то с другой. Самолеты немецкие налетят, зенитки наши бьют по ним, с Городка, с Посада. Самолетов боялись, один в больницу фугаску бросил, корпуса больничные светлые, большие, прицел летчикам хороший. Через ту бомбу и мы без стекол остались на терраске, все воздушной волной выбило. Зажигалки бросали, а город-то деревянный, пожары вспыхивали то и дело. Дежурили. Днем работаем, ночью не спим.
Войск наших в самом городе не было, только зенитчики, а на нашем краю, северном, никого и ничего. И казалось нам, что мы брошенные, забытые, безо всякой защиты. Шли слухи, будто Звенигород уже окружен и выхода из него нет. Мы поверили: машина за поясами не пришла, раньше одно забирали, другое привозили, а вот не едут, должно, проезду к нам не стало.
Перед праздниками Октябрьскими, за несколько дней, немец с самолета голубенькие бумажки сбросил. Объявлял в тех бумажках, что Москва к Седьмому ноября непременно будет взятая, и были там еще глупые слова: “Пеки, Марья, пироги, плясай, Варья, в две ноги... Месите тесто, не найдете места”. Можно бы посмеяться, да не до смеха нам было.
Осень была холодная, снег рано выпадывать начал, выпадет да и растает. Зима обещалась ранняя. Одно утро девчонки пошли за водой, колонка у нас на углу, прибегли с пустыми ведрами, зубами стучат: “Мамочка, немцы на Лермонтовской!” Ведь рядом, пять домов от нас. Насилу добилась от девочек толку. Идут, мол, трое немцев по обочине, где снег на траве лежит, на лыжах идут цепочкой, спокойно разговаривают и даже смеются нахальным смехом. Оказалось, разведка ихняя.
Ну дождались, досиделись! Я схватилась котомки укладать, вещи, какие остаются, прибирать. В печурку, знаете печурку? Такое углубление в печной стенке — валенки сушить, вот я туда поклала что получше из одежи, одеялу шерстяную умяла, утискала все, доской забила, глиной обмазала, забелила — стенка и стенка.
Что ни делаю, все плачу, не знаю, вернемся ли когда домой, будет ли цел наш дом. В те дни, что я рассовывала да расталкивала всякую нашу хурду-мурду,— а руки-то дрожат, а из рук-то все валится,— пришли на наш конец красноармейцы, солдатики наши. К нам в дом поставили десять человек, на мамину половину, она перешла ко мне. Потом, дня через два, приходит ко мне лейтенант, немолодой, говорит: а к вам ставим майора с ординарцем. А разве, говорю, мало десять человек на дом?.. Глупая, до этих ли счетов-расчетов всем нам было? Лейтенант приказал, как отрезал,— вы с семьей будете на кухне, майору отдадите большую комнату, с диваном, ординарцу — маленькую.
Пришли наши постояльцы. Вперед ординарец с вещами. От него я узнала: майор переходит к нам от Зинки Чуликиной, большой дом на той стороне, прожил он там два дня, просил, чтобы дали ему другую квартиру, пусть в какой-никакой домишко, к солдатке с детьми. А Зинка была гульливая баба, без стыда и совести, хоть и с парнишком. Так она, тварь эдакая, не дала тому майору спокою. Ординарец сказал — майор наш строгий, к тому ж у него большое горе, семья вся погибла: жена, мать, сынишка ехали из Таганрога, эшелон разбомбили немцы. “А хозяйка с того дома женщина паскудная и безо всякого понятия”.
Майора мы приняли как родного. Хорош он был, верно, из кубанских казаков, черноглазый, кудрявый, такой рослый — стулья к дивану пришлось подставлять. Наутро сказал: “Очень хорошо я у вас выспался, матушка”. А стулья-то из-под ног уехали. Он меня “матушкой” называл, мать мою — “бабуленька”, а девчонок — “дочками”. Прожил у нас всего пять дней. Наши к бою готовились, мы от солдат знали: будет большой бой, аккурат с этого конца наши пойдут на немца, а он уже подобрался к Ершову в обход монастыря, лесом. А ведь мы было на Ершово по той дороге собирались уходить, Бог миловал — попали бы прямо к ним в лапы
Теперь дают из горсовета новую команду — идти на Перхушково, это неблизко. Дорога от немцев свободная, но открытая, больше полем, и потому опасная от самолетов.
Мне ж опять никуда неохота двигаться. С этим отличным майором нам так спокойно, будто мы в крепости, от врагов защищенные. Обед я общий готовила, старалась угодить, ординарец мне тушенки дал, масла, крупы, а у нас картошка, капустка квашеная, огурчики, грибы Майор хвалил, и мы довольные: хлеба и мяса у нас давно не было.
Начался от Ершова артобстрел, и поднялась у нас, жителей, паника: хватать, что можно унесть, и бежать на Перхушково. Майор уходит в бой по ершовскои дороге. Надел полушубок свой белый, такой из себя ладный, так душа за него болит, обнял меня, нагнулся, в макушку поцеловал, потом девчонок поднял, тоже целует, а я потихоньку крещу его со спины. Попрощался и наказывает мне: “Не уходите пешие, я за вами машину пришлю в Перхушково отвезть, ждите!”
Мы остались, ждем. А кругом суета, крики. Солдаты уходят по ершовской дороге, жители двигаются к мосту, к станции. А тут стрельба подгоняет, нет-нет засвистит в воздухе да как бухнет неподалеку, аж всех тряхнет и уши заложит. Одни уходят — кричат, другие остаются — плачут, одним страшно все бросить, другим боязно от немцев потерпеть. Собаки то лают, то воют, куры кудахчут, тачки гремят по мостовой, женщины то детей зовут, то коров понужают. Боже ж мой, глядеть и слушать страшно.
Прибегает брат мой двоюродный Степан, он хромой, не мобилизованный. “Что вы сидите, немцы через час будут здесь”. Мы ему про машину, про майора, он только рукой махнул: до вас ли ему, дескать. Заметались мы, забегали, не знаем что и делаем. Кур в подпол позасунули, зерна им насыпали, льду колотого. Поросенка Степан зарезал, солдатам предлагал — не взяли, так тушу в саду закопал, даже мяса куска не видели, доберегли, значит. Козу Майку за рога на веревку, берем с собой, другие и коров ведут. А как быть с собакой Жулькой, с котом Цыганом? Степан аж плюнул, вот еще забота — собаку на цепи оставить, не то увяжется, все так делают, а кот и сам от дома не отойдет.
Девчонки реветь — жалко собаку, кота. А я уж не о коте, обо всем плачу — о доме, о саде, о муже, жив ли еще, о жизни нашей поломанной.
Тронулись, пошли, путь не близкий — километров двадцать, а то и больше Идет народ полной улицей, и чем дальше по городу, тем больше нас — целая толпа. Идут женщины с детьми, какой на руках, какой за ручку, кто в коляске, идут старики и старухи, одни еще тащат узлы, другие сами едва бредут, с палочками. Скотину ведут — коз, коров. Кто вещи везет на тележках, в детских колясках, кто на себе несет — в котомках за плечами, в сумках. Детки, какие постарше, тоже нагруженные, с ношей. Малыши бегут, ножками семенят вприпрыжку, поспевают за матерями. Гомонит толпа, козы блеют, коровы мычат, а за кем собаки увязались, так лают собачки. Все понимают: несчастье с нами, беда — кто плачет, а кто немцев клянет.
По мосту проходили долго, затор, хорошо, старики взялись командовать, чтобы поскорее, но без давки, подгоняли и легулировали. Очень боялись, не налетел бы немец, не порушил бы мост, не положил бы нас всех под бомбою Мост, слава Богу, миновали, но только прошли Введенское, налетел самолет, завыл, завыл, и будто на голову садится, и начал из пулемета обстреливать. Народ в канаву, в траву, в кусты. Скотинушка наша тоже наземь ложится, и понужать не надо. Первый раз налетел, никого не убил, двоих ранило, но не сильно, перевязали тряпками, ни йоду, ни бинтов у нас нет.