Без игры - Федор Кнорре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Входите! — крикнула Осоцкая. — Что у вас там? Только я сейчас ухожу.
— Он сейчас пойдет рассказывать и, конечно, все переврет, — виновато ухмыляясь, сказал Наборный, входя. — Но должен вам сказать: действительно!..
Викентий отмахнулся:
— Слушай меня, Марина! Нет, ты слушай, никуда ты не уедешь, пока не выслушаешь, или будешь весь остаток жизни рвать на себе волосы, слушай, ты же знаешь этого нашего летчика, Хвазанова, ну, который возил оператора древние Брянские леса снимать с птичьего полета? Знаешь? Так вот, только что вызвали... какой-то его начальник...
— Андрианов, — подсказал Наборный.
— Хоть бы Петуханов! Начальник! На расправу! Ты же знаешь, что один наш общий, хотя и лесной, друг впутался в некое недоразумение... Ну да, знаешь... Постой, он тебе, может, все сам рассказал? Тогда очень жаль.
— Н-нет, — запинаясь, с внезапно возникающим беспокойством, Марина отставила пузырек и быстро повернулась. — Нет, ничего... Да, да, странно, я ничего не спросила. А что? Что-нибудь новое?
— Новое, новое!.. Является наш Хвазанов, с виду вроде ничего, но внутри трясется как овечий хвост, а наш друг, вот этот, — он ткнул Наборного в живот, — он и снаружи выглядел как типичный клятвопреступник, лжесвидетель и растратчик в разгар ревизии...
— Врет, врет! Все врет! — перебивал Наборный, сам потешаясь. — Я был в порядке... Так, по спине легкие мурашки разве?.. Бегали...
— Через пиджак было видно, как они бегают! И вот товарищ Андрианов с эдакой зловещей мефистофельской улыбочкой вопрошает нашего несчастного Хвазанова: дескать, ну-ка, расскажите нам, как у вас проходил полет? В смысле: «А подать сюда Тяпкина-Ляпкина!» И Хвазанов в ответ начинает лепетать. То есть ты меня понимаешь: он бубнит грубым голосом, и морда вполне деревянная, но внутренне, в подтексте он трепещет и лепечет, как малютка, который врет маме, что не лазил лапой в банку с вареньем! А кто подучил его, как врать, я знаю! И Дуся знает! Я все это наблюдаю и восхищаюсь, что еще будет!
— Вот и свинство... — вставил Наборный.
— Сам ты меня туда и увлек!
— Наоборот, я просил туда не ходить.
— Я и говорю: увлек. Ты меня не пускал. Всякий побежит, куда его не пускают, и вообще, это я рассказываю, а ты, брат, помолчи... Так вот, он лепечет, что виноват, совершил вынужденную посадку, кончилось горючее, но все в исправности. А тот, Андрианов, со зловещей эдакой снисходительностью замечает: «Товарищ Хвазанов, про вашу вынужденную посадку мы все знаем, а что вы главное-то замалчиваете?..» Ну, а тот, болван, чего-то про шасси лепечет, но сам понимает, что тут что-то не то, и, как утопающий, который хватается за железную болванку, тонет, но долдонит свое и никак не отступается. И морда у него синяя, как свекла, долго рассказывать, но мало-помалу, или, точнее, вдруг, как оглоблей по башке, выясняется, что, собственно говоря, товарищ Андрианов приехал с целью его, дурака, как-то отметить, в смысле отдать должное или вознаградить, премировать и увенчать лавровым венком с благодарностью по службе, и зачитывает такую бумагу, что в тяжелейших условиях при отсутствии видимости продемонстрировал мастерство и самоотверженность, пренебрегая опасностью, совершил посадку... Черт его знает, как он там выразился, в общем, плюхнулся среди горящего леса... но тут у Хвазанова что-то просыпается, не знаю что, и он кричит: «Ничего подобного! Не было этого, я не признаю, не было!» — «Вы что же, отрицаете?» — «Отрицаю!» — «И женщину с девочкой вы не вывезли?» — «Никаких женщин не возил... ничего не знаю, снимаю с себя ответственность, потому что не соответствует ответственности!» — и тут врожденная честность в душе у Хвазанова берет верх над врожденной потребностью как-нибудь выкрутиться, и он раскалывается. Вдруг вытягивается по стойке «смирно», морда бледнее репы, рапортует: «Указанного числа вылетов не совершал ввиду того, что не мог быть допущен к полету ввиду состояния определенной степени опьянения!..» Улыбка у товарища Андрианова, оказывается, была с самого начала не очень мефистофельская, а скорее приветливая, и он долго молчит. И вдруг обращается к какой-то женщине, высокая такая, и глаза у нее... вся как натянутая пружина, стоит тут же, но до сих пор молчит как рыба об лед.
«Так что же у нас получается? Вывезли вас на самолете из горящего леса или нет?»
«Вывезли. На самолете. С дочкой вместе, — отчеканивает женщина и усмехается. — Из сплавконторы нас увидали и тут же за нами лодку послали».
«Ну вот, а он отнекивается. Как это объяснить?»
«Он правду говорит. Его там и не было».
«Это ребус, однако, — говорит товарищ Андрианов. — Кто же в таком случае мог вас вывезти, вы не знаете?»
И она... до чего прекрасные у нее глаза, темные, голубые. И усмехается как бы свысока... и она преспокойно брякает: «Знаю». — «Да кто же?» — «А этого я не скажу. Ему еще за это попасть может. Не скажу, нет». Вот молодец! И ведь не скажет! Я больше слушать не стал, к тебе побежал поскорей все рассказать, чтоб ты все знала. Хороший я человек или нет? Интересно тебе?
— Хороший, Викеша, ты очень хороший... — Марина вздрогнула от его последних слов, точно убрали картину, в рассматривание которой она ушла с головой.
— А ты правда ничего не знала?
— Да, ничего... фактического. Он ничего мне не говорил. Я только сначала страшно боялась... Я в ужасе была, что с ним какое-то несчастье... А увидела — и сразу успокоилась. Это такое чувство очень ясное... Ну, ты чувствуешь, что человек чеснока наелся, когда он на тебя дыхнет? Вот так же я сразу почувствовала: нет, слава богу, от него совсем не пахнет бедой, несчастьем... Это же сразу чувствуешь. И тогда я просто позабыла, а он ничего не сказал. Правда, я сразу заметила, что он уже не совсем тот, каким был... ну, как водолаз, который под водой сбросил вдруг свинцовые подошвы — и вот его уже толкнуло, потянуло вверх... О, какое спасибо тебе, что ты прибежал мне все рассказать, Викеша! У тебя, наверное, душа есть! Ты умница!
Ночью прошел шумный, долгожданный многоводный ливень, и в городе все радовались, говорили, что теперь с пожарами обязательно справятся.
Утром в лесу еще капало с веток, и на прогалинах трава казалась обсыпанной стеклянным бисером, вспыхивающим по временам на солнце.
Бархан, не дождавшийся утреннего обхода, вдруг поднял голову и прислушался, вскочил и деловито побежал разузнать, в чем там дело. Совершенно так, как если бы он валялся, отдыхая, и вдруг ему позвонили по телефону и вызвали на работу. Тынов увидел его в окно и сейчас же встал и вышел на крыльцо. Он ждал чего-то, хотя ждать-то было совершенно нечего, он прекрасно это знал.
Бархан уже бежал обратно с равнодушным видом. За ним следом появился, как всегда не с той стороны, Наборный.
— Чертовщина какая-то! — крикнул он еще издали. — Опять я в какую-то чащу вдрыбался. Нарочно даже стоял, старался этот твой красный знак найти, и ни черта не нашел.
Он был при галстуке, в новой ярко-зеленой шляпе. На плече парадного черного костюма лежала паутина с запутавшимся мелким лесным мусором и дождевыми капельками.
Они покурили молча.
— Нет! — с досадой как-то фыркнул Наборный. — Ну, никакого удовольствия курить на свежем воздухе. Пойдем в избу, там поговорим... Да что говорить? Уехали. Часа полтора назад. Весь этот цирк погрузили на теплоход, и тишина воцарилась в нашем городе. Только крест с канатной мастерской позабыли снять. Сейчас полезли снимать, понимаешь ли...
— Я знаю.
— Ну, конечно, знаешь. Я накатал статейку на триста строк, редактор растрогался и сократил двести пятьдесят — и, в сущности, прав, собака. Что там напишешь! Были, уехали — и вот жалко... Мне-то чего жалеть? А грустно. С Викентием мы обнялись на прощание. Я их провожал, конечно... A-а, ты конверты из сундука, я вижу, вытащил! Распечатываешь?
— Вытащил вот... Что-то никак не возьмусь. Ну, может, завтра... Сейчас не буду.
Конверты были разные, шершавые, с нарисованными цветочками, длинные, твердые, с напечатанными в левом углу бланками, всякие.
— Пора, пора... Соберись с духом и вскрой хоть один, какой попадется, а там уже легче пойдет... Да, я тебе не сказал?.. Я ведь их провожал. Да, говорил... Она мне с палубы еще долго махала чем-то, перчаткой, да, совершенно точно, у нее перчатка была в руке... Знаешь, она плакала. Стоит, ото всех отвернувшись, у поручней, машeт, прощаясь с берегом, а там я стою, своей зеленой шляпой махаю... и горько плачет... Ведь ей улетать куда-то надо?
— В Югославию.
— Верно, верно... А все-таки — что ж ты-то не пришел хоть на пристань ее проводить? Ну почему?
— Почему?.. Мы боялись, что она расплачется. Зачем?
Был час тишины, когда ночь, с ее затаенными шорохами, с перебегающими шелестами, со всеми невнятными звуками лесной темноты, уже кончилась, притихла, но утро еще не пришло, не началось. Переходный, застывший, безжизненный час. Сон кончился, а явь еще не проснулась, и тут он уловил неслышные легкие шаги и вдруг понял, что это к нему возвращается. «Возвращается» — именно само это слово возникло в нем, волшебное слово: возвращается.