Цвет и крест - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Земля и власть
(Записки хозяина)Посмотришь, посмотришь вокруг себя по хозяйству – очень уж плохо; день так, два, три, неделя, другая, все думаешь, думаешь про себя. Вдруг счастье великое: газеты пришли! Прочитаешь газеты, оглянешься на себя: Господи, да ведь я же и есть настоящий буржуй, и мысли мои самые буржуазные.
Пусть я анархист по мыслям, толстовец по совести, странник по натуре, – но ведь это все личное, это хорошо в городских условиях, где можно в щелку забраться и воображать о себе что угодно в плане вечности, Интернационала. Здесь же я для себя, только для себя, должен добыть из земли продукты грубейших моих животных потребностей; как и все люди вокруг меня, я должен думать только о себе, о своем благополучии, а это же и есть буржуа, только в грубейшем виде, без всяких иллюзий, в клеточке своего душевного надела, который обеспечит мне, в лучшем случае, всего два фунта хлеба в день.
Положение Робинзона, выброшенного морем на остров, населенный дикими племенами, или Гулливера, прибитого к земле лилипутами: как бывший собственник и вообще человек с организованными способностями – я Гулливер, как приписанный к обществу деревенскому чересполосный хозяин – я Робинзон среди дикарей. В том и другом случае я буржуа, а полудикие племена вокруг меня называют себя пролетариями.
Как у кочевников в Сибири, где много болезней и хищников, люди, встречаясь, спрашивают: «Руки, ноги здоровы, бараны наедаются, быки, лошади целы?» Так и у нас теперь на вопрос: «Как дела?» отвечают: «День прошел, и слава Богу, сам жив, скот, корову не увели, лошадь, овчонки, все цело».
Прежде в нашем деревенском быту при встрече, бывало, поблагодарят старого Боженьку за дождик или потужат о засухе, – теперь вот чего уже хуже, рожь без дождя двух вершков от земли в трубку пошла, яровые накануне гибели, а как-то не беспокоятся очень: это дело еще далекое и поправимое, лишь бы для себя день прошел благополучно. Никогда не жил так сельский человек для себя на Руси, как в эпоху отмены частной собственности.
Руки от хозяйства отваливаются. Сейчас бы вот надо подумывать навоз на поле возить, а куда его возить – неизвестно: яровое с грехом пополам разделили, а пар все еще Божий. Справлялись в земельном комитете: там знать не знают, и вот, вот сами эти комитеты полетят, и вместо них, как раньше, будут комитеты волостные. Насмотрелись крестьяне довольно на безотчетное грабительство и хотят взять их дела под учет. Когда-то возьмут, когда-то наладится дело, а пар не делен, и навоз возить некуда.
Приехал барышник лошадь покупать; спрашиваю, как дела. Моргает…
– Идет!
Немец – избавитель, немец – хозяин земли русской пуще всякого Учредительного собрания. Только все-таки окончательно даже и барышник в немце не тверд, – не знает и он, будет ли лучше при немце.
Мы, разные мелкие собственники, учителя, пашущие свой надел помещики, знаем, что нам будет хуже. Так, недалеко от нас немцы заняли край и, когда оставили, – всех буржуазов мужики перебили. Там, в столице, вопрос: «кто лучше?» – патриотический, у нас – шкурный. Хоть разорвись, а не убедить нашего мужика, что это немец идет, а не русский буржуаз.
Есть множество причин возникновения этой легенды, помимо общей: обращения ради к заступничеству немцев. Ведь эта легенда прежде всего родная сестра тому сказанию в начале войны о том, как Вильгельм на аэроплане облетал помещиков и отбирал у них какие-то планы. И потом множество мелочей, например, что германские офицеры почему-то по-русски говорят, что помещики почему-то сразу так легко и неизвестно куда исчезли – куда?
Без этой расположенности русского человека к догадкам никогда не понять вполне, почему это наш крестьянин, такой буржуазный в существе своем вообще, – большевик. Сию минуту был у меня один, который называет себя правым эсером. Он вполне рассудительный, трезвый человек, пока разговаривает о местных делах, но как только наша политическая беседа переходит границу Московского государства и начинается Украина, – он тоже с большевиками: идет не германец, а буржуаз. Дальше, в вопросах мировой войны у него полная путаница, и тут он вполне большевик.
Может быть, в этом случае играет роль само по себе хорошее, вкусное русскому человеку слово «большевики», но я на каждом шагу встречаю здесь веру в хорошего, идеального большевика. Это вера, по-моему, глубоко коренится, несмотря на все видимое.
Дух разрушения, как ветер над пригнутыми стеблями, мчится над головами побитых хозяев; в хозяйстве, в обществе, в государстве все исковеркано, только все еще не покидает русского человека, веками нажитая преданность далекой, исходящей не от мира сего власти, сверхвласти. И нет как-то отношения этого высокого к себе лично вот почему: вероятно, простой человек, почуяв «я – власть», становится грабителем. Так и православный человек, на самых первых порах уразумев, что Бог не вне его, а внутри, «в ребрах», начинает колоть и жечь иконы. Так и весь этот принятый на веру простым народом русским материализм, не есть ли только моменты жизни религиозной души?
«– Послушайте, Павел Иванович! – сказал Мирзоев Чичикову, – я привез вам свободу на таком условии… Ей-ей, дело не в этом имуществе, из-за которого люди спорят и режут друг друга, точно так можно завести благоустройство в здешней жизни, не помысливши о другой жизни. Поверьте-съ, Павел Иванович, что покамест, брося все, из-за чего грызут и едят друг друга на земле, не подумав о благоустройстве душевного имущества, – не установится благоустройство и земного имущества. Наступят времена голода и бедности, как во всем народе, так и порознь во всяком… Это-с ясно. Что ни говорите, ведь от души зависит тело. Как же хотеть, чтобы шло, как следует? Подумайте не о мертвых душах, а о своей живой душе, да и с Богом на другую дорогу!»
Бумажный змей
(Жизнь деревенская)По-старому живут у нас в городе только коровы. По-прежнему в час предвечерний вступают они в город, расходятся по разным улицам, и сами. Вот это казалось мне всегда удивительным, как это они сами – находят дома своих хозяев. Только те коровы, которых недавно перевели с собой сбежавшие с земли в город помещики, сами не могут найти свой дом, и их кто-нибудь провожает, иногда сама барыня – контрреволюционерка в платочке и с хворостиной в руке.
Я узнал одну старую знакомую; на несчастье свое подошел к ней.
– Видели? – сказала она, подхлестывая хворостиной корову, – полюбовались?
Я слышал, что ее имение «расчистили в лоск».
– Нет, – отвечаю, – я не видал и не любовался.
– Очень жаль: плоды ваших рук.
– Как моих? Вы же знаете…
– Знаю: все имения разрушены: почему же ваш дом стоит?
Я помолчал, она еще прибавила:
– И пишете в «Русских Ведомостях».
Она не знает, что я пишу; пишу, и достаточно. И дом мой стоит цел, и пишу – виновен. Не простившись, разгневанная барыня повертывает в переулок вместе с коровой.
– Вот, думаю, ежели перевернется ветер и подует с той стороны, попадешь тогда, как в хождении Богородицы, «во вторые на распятие»: тут – за «Волю Народа», там – за «Русские Ведомости» еще старого времени.
Захожу на хлебную биржу нашего когда-то богатого хлебного города. Я любил сюда раньше заглядывать и за чаем, слушая рассказы маклера, вникать в подробности этого сложного торгового аппарата: я сам потомок этих купцов и часто, разбирая в голове все их беспросветное жульничество, спрашивал себя, как они все-таки могут так жить. За чаем, разбирая их торговую канитель, говорил я:
– Ваше дело, господа, все-таки сплошной обман.
Тогда они, как искрой зажигались.
– Тайна, – отвечали, – а не обман.
Так они представляли свое дело, как мы в повестях фабулу.
– Художество, – говорю, – художеством, а где же содержание, где вечное?
Помню, раз один купчина вынул из кармана серебряный рубль, хватил им по столу и сказал:
– Вот вечное!
Теперь нет и следа этой веры в вечность рубля, теперь нет на хлебной бирже маклерских столиков, и даже название другое: «Биржа труда». На стенах развешаны портреты Маркса, Лассаля, Бебеля, Либкнехта и всех других знаменитых вождей социализма, под ними на лавочках сидят «пролетарии». Всматриваюсь, вслушиваюсь. «Э, да у них тоже свои маклеры!» Вот один в углу стоит, попыхивает трубочкой. К нему подходит женщина с «цыгаркой» во рту. Их разговор:
– Муку ищешь?
Она кивает головой.
– Триста рублей!
– За пуд?
Он кивает.
– Су-у-кин ты сын…
Хочет уходить, а он ей тихо:
– Бери по восемьдесят.
Шепчутся вовсе тихо, чтобы не слыхал ни Маркс, ни Лассаль, ни прочие знаменитые социалисты.
По дороге к себе на хутор для душевного спокойствия не расстреваюсь с обозом, знакомого мужика спрашиваю, почему это мука в городе вскочила сразу с двадцати на восемьдесят.