Цвет и крест - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Деревня наша под горой стоит, красуется княжеский винный завод. Прошлый год половину спирта удалось нашим архаровцам расхватать; нынче там красногвардейцы с пулеметами; сами пьют, по маленькой торгуют, а грабить не подпускают.
На свадьбе, конечно, подгулял народ, осмелел, и верно, тут и сами красные гуляли. Живо наши ребята на гору… Хлоп, хлоп! – в них, для видимости, из винтовок, и кончено: захватили завод. Смотрю, как катят с завода здоровенную сорокаведерную бочку семь пеших мужиков: подогнали кверху и <1 нрзб.>! – пустили к ручью, прямо на свадьбу.
Катится, летит эта бочка, и – раз! – у ручья о камни вдребезги, и спирт весь в ручей. Смешался спирт с грязью, ринулась вся свадьба в грязь. «Берегись!» – кричат сверху.
Вторая летит, и эта вдребезги – прибавляет водицы в ручье, – какой там ручей, одно только название, – не ручей, а грязь. Третья, четвертая катится, одна ручей перемахнула, бережком, бережком, низами, низами, да и прямо ко мне через плетень, ударилась о лозинку и посередь моего огорода на попа стала.
Темным покровом ночь покрыла всю свадьбу, и что там было у них, я не видал; только слышал – кричат, храпят, дерутся, стреляют. Только перед солнышком я задремал, открываю глаза – Господи, сила Твоя: лежит в грязи, в топи вся наша деревня, как рать побитая, и коровушки уж сами по себе бредут в разные стороны.
Вижу своими глазами, подох народ православный, обожрался винища, лежит, смердит в болоте, а я вот один сижу у окошка, святой не святой, мужик не мужик, вина не пью, не льщусь на чужое, буржуй не буржуй – тружусь и только что сыт.
Вовсе погано мне стало, думал я, думал и говорю себе: «Издохну я с православными!»
Взял ведро, иду на огород, где бочка стоит, отбил у нее пуп, налил спирту так побольше четверти: «Этого, – думаю, – довольно с меня, издохну».
Сел возле бочки на камень, дух не переводя, пью, пью как лошадь из корыта. Слышу, упало, зазвенело пустое ведро и потом вижу: на куле муки, на большом белом, как на аэроплане, красный жених из оврага вверх поднимается и за ним свадьбой все на кулях с мукой как на аэроплане, вереницей мужики летят. Кричат мне сверху: «Подымайся, товарищ, в Москву!»
Поднимаюсь будто бы я с ними на куле, как на аэроплане, только никак догнать не могу: все отстаю, отстаю: балтых, балтых! – и лечу вниз куда-то в пропасть, к чертям!
Лежу я будто бы в печуре темной, чуть различаю только вокруг себя косматые рыла, языки красные набок свесили и все на меня винищем из пастей дыхают; задыхаюсь я от винного духу, дохну, дохну, все кончилось: издох.
Сколько времени прошло, открываю глаза: огород мой, среди огорода бочка попом стоит, вокруг нее мужики сидят, опохмеляются.
– Ну как, – спрашиваю, – слетали в Москву с мукой… Почем продали?
А они: – Жив, – говорят, – жив буржуй-то наш, не издох!
Приподнялся я, сел, огляделся, в себя пришел: правда, жив, не издох, опять хлопотать надо.
Голыши (из дневника)
Нужный человек вошел ко мне и просил документ для прописки. Я дал ему командировочное удостоверение.
– Сколько вам лет? – спросил он.
Я ответил.
– Вероисповедание?
– Зачем вам моя вера? Церковь отделена от государства, совесть свободна.
Это все верно, а, между прочим, нам это требуется.
– Ладно, – говорю, – православный.
Очень обрадовался, по всему видно – православных уважает.
– А звание?
– Ну, звание не скажу, как хотите, не скажу: я – гражданин.
– Гражданин товарищ, это верно, я это сам признаю. А из какой местности, гражданин?
– Российской.
– Какой губернии?
Потом – уезда, волости, деревни. Как дошел до деревни, я вспомнил о паспорте:
– У меня, говорю, кажется, паспорт есть, не нужно ли? Как он обрадовался! А я ему:
– И не стыдно вам этим заниматься, товарищ? Для чего же мы освобождались? Будь я на вашем месте, так по одной гордости гражданина не взял бы в руки полицейского паспорта.
– Гордость, – сказал, – это нехорошо.
– Для вас, – отвечаю, – вы везде нужный, вам гордость вредна, а мне гордость на пользу.
– Какая же, – удивляется он, – может быть человеку от гордости польза?
– Конечно, не денежная – душевная польза.
– И душевной пользы не вижу в гордости.
– А вот есть!
– Не знаю…
Мы заспорили и, в общем, пришли к выводу, что гордость на пользу барину, а смирение – слуге.
Я думал после этого разговора:
– Мы, русские люди, как голыши, скатались за сотни лет в придонной тьме, под путной водой катимся и не шумим. А что этот будто бы нынешний шум, это мы просто все зараз перекатываемся водою неизвестно куда – не то в реку, не то в озеро, не то в море-океан.
Обыск
РассказЗемли колодезских владельцев веером раскинулись на половину волости, а усадьбы их, в головке веера, собрались в кучку, примыкая одна к другой садами; на выгоне сидит батюшка и вокруг него разная мелочь: потомки дьякона и дьячка, арендаторы огородов, садов. Теперь земли все отобраны крестьянами, остались только усадьбы, хорошо вычищенные обысками. Среди разоренных и уничтоженных владельцев батюшка сохранил некоторую долю веса в глазах крестьян, и теперь в честь его группа усадеб называется не Колодезями, как раньше, а просто Поповкою.
Накануне последнего повального обыска в Поповке был большой переполох, – вопрос шел о сохранении самых последних имущественных запасов. Лепешкин Николай Иванович, по-моему, совершенно помешался, часами сидит, как загипнотизированный петух, и смотрит все в одну точку, например на цветочную тумбу. Вдруг вскакивает, опрокидывает тумбу, вытаскивает из-под нее окорок ветчины и мчит его на чердак, там выламывает из трубы несколько кирпичей, замуровывает окорок. А если кто-нибудь придет и обмолвится фразой: «Там-то намедни муку в трубе нашли», – он распечатывает трубу, спускается в глубину подвалов, и в подземелье роет, копает как крот.
Пример Лепешкина обратно подействовал на соседа его, в высшей степени благородного, принадлежавшего когда-то к партии мирного обновления, Ивана Михалыча Жаворонкова. В ночь перед обыском он сказал жене своей Капитолине Ивановне:
– Так жить невозможно, унизительно, нужно ссыпать обратно спрятанную муку в закрома, чтобы открыто было.
– Струсил? – спросила Капитолина Ивановна.
– Может быть, но я не могу так больше. Представь себе, какой сон мне снился этой ночью.
Сон Ивана Михалыча:– Лежу я, будто бы, неподвижно и что-то ужасное совершается, наступает с невидимой нам стороны, а собака-защитница видит, но сказать не может и даже не лает от ужаса, и все пятится, пятится ко мне. Я говорю: «Понтик, Понтик, вперед!» Он же не бросается, как всегда, и все пятится, пятится ближе, ближе ко мне, прижимается, ложится, будто спать, только одна нога его складывается так, чтобы вскочить сразу. «Вперед, вперед!» – кричу я в ужасе. Он же ничего не слышит, смотрит туда и дрожит, дрожит.
– Весь сон? – сказала Капитолина Ивановна. – Ну, что же?
– Как, что же – страшно: я просыпаюсь весь ледяной. Мне кажется, сны такой ужасной быстроты бывают за то, что тело человека лежит в могильной неподвижности. Не за то ли и нам, русским, больше всего досталось от этой жестокой войны, что столетия мы лежим неподвижно?
Встревоженная и сном и общим настроением Ивана Михайловича, внезапно взволнованная, Капитолина Ивановна спросила:
– Ну, хорошо, мы покажем, а если у нас, как было в Ольшанце, все отберут, что же нам делать тогда?
– Ничего особенно: мы возьмем детей, приведем их на общество, скажем: «Кормите!» – бросим и пойдем по миру, разве это будет хуже, чем в таком унижении? Нет! мы сделаем еще лучше, мы возьмем где-нибудь разрешение на сбор и пойдем вместе с детьми собирать у богатых мужиков муку для голодающих.
Капитолина Ивановна за это время тоже ужасно измучилась. Сверкнувшая мысль обняла ее, подняла ее: вот исход! На этом пути, может быть, придется погибнуть, но ведь и так все равно не пережить смутное время, зато уж умирать человеком. Решительно сказала:
– Ну, идем переносить муку.
И они пошли ночью, озираясь, проверяя тропинки, не подсматривает ли кто, в стойла, где под соломенной настилкой, по пуду на мешок, лежало около десяти пудов муки ржаной, пшена, гречи. Ждали обыска с раннего утра в прекрасном настроении, так бывает всегда, если только решиться подвести черту – конец так конец!
Иван Михалыч занимался с детьми, никогда он не был таким добрым, внимательным учителем, и дети никогда не были такими усердными и послушными, предчувствие новой, прекрасной жизни передавалось и детям. Капитолина Ивановна хлопотала по хозяйству, И. М. ничего особенного против вчерашнего в лице ее не замечал, хотя, если бы не был так превосходно настроен, мог бы заметить: она хлопотала больше прежнего и была чем-то озабочена.