Москва. Квартирная симфония - Оксана Евгеньевна Даровская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толя же, сжав зубы, сначала холостой, потом женатый на Лии, активно летал за Полярный круг. Помимо плановых полетов, впрягался в неурочные, стремясь поменьше бывать дома, хотя осенью 55-го родилась дочка Томочка. В один из рейсов спас от неминуемой гибели трех полярников, участников важной научной экспедиции, отнесенных на дрейфующей льдине далеко от станции, и в героическом порыве не почувствовал, как отморозил себе правую ногу. За этот подвиг, приплюсовав предыдущие рвения и заслуги, страна наградила его званием Героя Советского Союза и медалью «Золотая Звезда». Ногу спасти не удалось. Хирурги Института Вишневского растянули ампутацию на долгие полтора года. Неоднократно хлопотали над конечностью в надежде обойтись малой кровью, оставить побольше живой плоти. Пока не добрались до колена. Пришлось удалить и коленный сустав. Лишившись летной карьеры, искромсанный во всех смыслах Анатолий горько затосковал теперь уже по двум невосполнимым утратам: Антонине и небу. Обреченно смотрел из окна то в заоблачную высь, то в глубину двора, ловил там вихляющую походку первой своей любви и беззвучно плакал. Иногда моменту способствовал звучащий по радио голос Геннадия Каменного: «Прощай, Антонина Петровна, неспетая песня моя». В голове Анатолия, как летный проблесковый маяк, пульсировало ее неразъясненное давнишнее предательство; но непроходящая любовь к этой женщине перекрывала непостижимость ее поступка и любые к ней претензии.
Лия знала о Толиной несбывшейся любви к Антонине. Преимущественно молчала. Была женщиной огромной воли и выдержки. Но изредка случались с ее стороны негромкие интеллигентные срывы. Не по поводу Толиного перманентного чувства, а по поводу его запоев. «Печень и сердце поберег бы, тебе их никто не пересадит, и о дочери бы подумал, какую картину она наблюдает». Толя на это сурово молчал. На самом деле он боготворил подрастающую дочку Томочку, похожую на него как две капли воды. Тома, в свою очередь, оказалась до уникальности милосердной, любящей дочерью (сомнений в этом быть не может). Строгие сухие материнские просьбы не покупать отцу водки не проникали в душу так, как отчаянный отцовский взгляд и слова: «Эх, Томка, все равно жизни нет». Худосочным подростком она подхватывала могучего одноногого отца под мышки, помогала пересесть из домашнего кресла в инвалидную коляску и возила гулять. И безотказно бегала ему за водкой. Пристроив коляску у входа в полуподвальный магазинчик в торце дома, опрометью неслась к прилавку, словно боялась, что отца умыкнут цыгане, и на крыльях дочерней любви выпархивала с бутылкой за пазухой. В какой-нибудь из близлежащих подворотен он выпивал. И приоткрывал Томе кровоточащие раны сердца: «Зачем, зачем, Томка? На руках бы ее носил, из огня бы вынес, из бурлящего океана, никому бы не отдал, не то что этому мозгляку-паскуде, зассыхе Генке». Почему Генка «зассыха», оставалось тайной. Тома лишних вопросов не задавала. С сакральным трепетом слушала отцовскую боль по несостоявшемуся счастью, и у самой сосало под ложечкой от тоски и горечи за него.
Нередко по ночам отец глухо стонал во сне, сжимая поднятые над одеялом кулаки или хватаясь ладонями за изголовье кровати, сотрясая ее широкий железный корпус. По этой причине Лия больше не могла спать с ним в одной постели. Теперь мать и дочь объединились на бывшем супружеском ложе, уступив Анатолию другую комнату с односпальной кроватью. Заслышав очередные отцовские стоны, Тома тихонько выбиралась из-под одеяла, босая на цыпочках шелестела к нему. Долго могла стоять впотьмах у его кровати, наблюдая театр теней – порой размашистые, порой судорожные движения его рук. Ночное воображение рисовало ей, что он сжимает невидимый штурвал самолета или душит ненавистного Геннадия.
Пользоваться протезом Анатолий так и не научился. А скорее, не хотел, стесняясь и презирая его одновременно. И как-то сломал протез о колено здоровой ноги.
Но однажды случилось то, без чего невозможно помыслить историю несбывшейся любви. Анатолию явилось откровение. Произошло это на сороковой день после похорон Тониной матери, выписанной из больницы умирать от безнадежной болезни в домашних стенах. Стоял разгар лета 1974 года. Ровно сорок дней назад пятидесятилетний Анатолий сидел у окна и наблюдал, как из соседнего подъезда выносят обитый пунцовым сатином гроб, сопровождаемый Геннадием, Антониной и несколькими женщинами в черных платках. Гроб на крепких плечах держали соседи с их этажа, Геннадий поддерживал Антонину под локоть, женщины стойко демонстрировали прямые спины. Как в замедленной съемке выпрыгнул из кабины шофер, откинул задний борт кузова, куда погрузили гроб, затем помог забраться и устроиться на боковых скамеечках строгим женщинам. Антонина с Геннадием сели в кабину. Машина медленно, враскачку тронулась и под майское воробьиное многоголосье исчезла в арке.
Спустя сорок дней, в сакраментальный июльский день, Тома по обыкновению припарковала инвалидную коляску с отцом у винно-водочного полуподвальчика и спешно нырнула внутрь. Приняв из рук знакомой продавщицы товар, собиралась выбежать, как вдруг со ступеньки увидела, что мимо отца в магазин бредет ничего не видящая вокруг Антонина. Отец резко подался в коляске вперед – у Томы перехватило дух, вдруг он выпадет – и успел схватить Антонину за руку. Остальное застывшая по ту сторону вросшего в землю полуподвального окна, не смеющая дышать Тома читала по их губам. (Именно так она описывала мне эту сцену спустя более тридцати лет с ее момента. Возможно, от сильных эмоций память сотворила с Томой фокус, и по прошествии времени ей только казалось, будто она читала по их губам; на самом деле она могла слышать голоса через открытую низкую форточку. Но разве меняет хоть что-то эта малозначительная деталь? К тому же Тома напрочь была лишена способности присочинить и приукрасить. Она всегда говорила правду, и только, нисколько не заботясь, какой эффект произведет эта правда.)
Анатолий схватил руку Антонины и сказал: «Соболезную тебе, Тоня». «Нечему тут соболезновать, – резко выдернула руку не вполне уже трезвая Антонина. – Я за водкой. Кончилась. Люди пришли помянуть». И вдруг, уронив голову, беззвучно заплакала – как бы внутрь себя: «Вещи старые, Толя, вчера на антресолях за ней разбирала, и письма от тебя, завернутые в платок, посыпались нераспечатанные. Как ласточки запоздалые… Зачем она? Что я ей сделала? За что? Она же Генку всю жизнь ненавидела. Судьбу всем искромсала». Анатолий снова поймал руку Антонины, прижал к щеке: «Ну что ты, что ты…» «А что я? Тебе вон Томка в награду досталась за меня. Золотая дочка. А у меня никого. Сплошные аборты. Ты не думай, Толя, я по тебе всегда, все годы… каждую минутку тосковала…»