Мандарины - Симона Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я заколебалась, и в конечном счете у меня не хватило духа; целыми днями убирать и чистить — какая скука! Несмотря на свой сонный вид, Мари казалась неглупой, я понимала, что она пыталась развлечься.
— Ладно, — сказала я, — но больше этого не делайте. — И добавила: — Вас интересует чтение?
— У меня никогда не бывает для этого времени, — ответила Мари.
— Ваш рабочий день закончился?
— Дома шестеро ребятишек, а я — самая старшая.
«Жаль, что она не может научиться настоящему ремеслу», —думала я и даже собиралась поговорить с ней об этом, но почти не видела ее, к тому же она была очень сдержанной.
— Ламбер не позвонил, — заметила Надин через несколько дней после своего возвращения. — А ведь он знает, что Анри вернулся и я тоже.
— Перед отъездом ты двадцать раз повторила ему, что объявишься сама: он боится докучать тебе.
— О! Если он дуется, это его дело. Но ты же видишь, он может обходиться без меня.
Я не ответила, и она добавила агрессивным тоном:
— Я хотела сказать тебе: ты здорово промахнулась насчет Анри. Влюбиться в такого типа — поищите другую дуру! Он так уверен в себе и к тому же скучен, — в сердцах заключила она.
Наверняка она не питала к нему никакой нежности, однако в те дни, когда должна была встретиться с ним, подкрашивалась с особым тщанием, а когда возвращалась, бывала сварливее, чем обычно; мало сказать, любой предлог оказывался для нее хорош, чтобы вспылить. Однажды утром она явилась в кабинет Робера, с мстительным видом размахивая какой-то газетой:
— Взгляни на это!
На первой странице «Ландемен» Скрясин улыбался Роберу, который в ярости смотрел прямо перед собой.
— А! Они-таки подловили меня! — воскликнул Робер, хватая еженедельник. — Это было тем вечером в «Избе», — пояснил он Надин. — Я велел им убираться, но они-таки меня подловили!
— И сфотографировали тебя с этим гнусным типом, — сказала она, задыхаясь от гнева. — Явно нарочно.
— Скрясин вовсе не гнусный тип, — возразил Робер.
— Всем известно, что он продался Америке; это мерзко; что ты собираешься делать?
— А что мне остается делать? — пожал плечами Робер.
— Подать в суд. Никто не имеет права фотографировать людей против их воли. Губы Надин дрожали; ей всегда претило, что ее отец — известный человек;
когда новый преподаватель или экзаменатор спрашивал ее: «Вы дочь Робера Дюбрея?» — она злобно отмалчивалась; между тем она гордится им, однако хотела бы, чтобы он был знаменит, но никто об этом не знал бы.
— Судебный процесс наделает много шума, — заметил Робер, — так что у нас нет оружия. — Он отбросил газету. — В тот день ты очень правильно сказала, что для нас нагота начинается с лица.
Я каждый раз удивлялась точности, с какой он напоминал мне слова, которые я начисто забыла; обычно он придавал им больше смысла, чем я в них вкладывала; точно так же он вел себя и в отношении других.
— Нагота начинается с лица, а непристойность — со слова, — продолжал он. — Нас обрекают быть изваяниями или призраками и, как только увидят во плоти, обвиняют в обмане. Именно поэтому малейший жест с такой легкостью принимает обличье скандала: смеяться, разговаривать, есть — все это преступление.
— Так постарайтесь, чтобы вас не заставали врасплох, — вышла из терпения Надин.
— Послушай, — сказала я, — тут не из чего устраивать драму.
— Ну, конечно! Если тебе наступают на ногу, ты считаешь, что кто-то наступил на ногу, случайно оказавшуюся твоей.
На самом деле мне тоже не нравилась та шумиха, которую создавали вокруг Робера. Хотя с 1939 года он ничего не опубликовал — за исключением статей в «Эспуар», — его обсуждали еще более яростно, чем до войны. Его буквально упрашивали добиваться избрания в Академию и требовать ордена Почетного легиона, журналисты преследовали его, о нем печатали кучу всякой лжи. «Франция превозносит свои региональные достопримечательности: культуру и высокую моду», — говорил мне он. Робера тоже раздражал весь этот бесполезный шум вокруг него, но что поделаешь? Сколько бы я ни объясняла Надин, что мы тут ничего не можем, она закатывала истерику каждый раз, как читала отзыв о Робере или видела в газетах его фотографию.
И снова в доме хлопали двери, вальсировала мебель, книги с грохотом падали на пол. Вся эта сумятица начиналась с раннего утра. Надин спала мало, она считала, что сон — это потеря времени, хотя и не знала толком, что делать со своим временем. Любое занятие казалось ей напрасным, если принять во внимание все те, которыми она жертвовала ради этого одного: ни на какое из них она не могла решиться; увидев ее сидящей с мрачным видом за пишущей машинкой, я спрашивала:
— Ты делаешь успехи?
— Лучше бы я занялась химией, а то провалюсь на экзамене.
— Так займись химией.
— Но секретарша должна уметь печатать. — Она пожимала плечами. — К тому же так глупо забивать голову формулами. Какое это имеет отношение к настоящей жизни?
— Брось химию, если она настолько тебя раздражает.
— Ты мне двадцать раз говорила, что нельзя вести себя как флюгер. Она обладала искусством поворачивать против меня все советы, которыми
я допекала ее в детстве.
— Бывают случаи, когда глупо упорствовать.
— Да не бойся! Я не такая бездарная, как ты думаешь, сдам я этот экзамен. Однажды во второй половине дня Надин постучала в дверь моей комнаты:
— Ламбер пришел повидаться с нами, — сказала она.
— Повидаться с тобой, — поправила ее я.
— Послезавтра он опять едет в Германию, он хочет попрощаться с тобой. Иди же, — с живостью добавила она жалобным тоном. — Не прийти будет нелюбезно с твоей стороны.
Я последовала за ней в гостиную, хотя знала, что на самом деле Ламбер не любит меня. Наверняка — и не без оснований — он считал меня в ответе за все, что ранило его в Надин: ее агрессивность, ее коварство, ее упрямство. Я предполагала также, что он слишком склонен искать мать в женщине, которая старше его по возрасту и что он противится этому ребяческому искушению. Лицо его со вздернутым носом и немного рыхлыми щеками выдавало душу и тело, неотвязно преследуемые мечтами о подчинении.
— Знаешь, что рассказывает мне Ламбер? — с воодушевлением начала Надин. — Американцы не репатриируют каждого десятого узника, они оставляют их гнить на месте.
— Половина не выдержала в первые же дни, они отдали концы, потому что их пичкали колбасой и консервами, — сказал Ламбер. — Теперь по утрам им дают суп, а вечером — кофе с краюхой хлеба, и они как мухи мрут от тифа.
— Надо, чтобы об этом узнали, — сказала я, — надо протестовать.
— Перрон займется этим, но он хочет точных фактов, а их добыть трудно: в концлагеря не допускают французский Красный Крест. Как раз для этого я и еду туда снова.
— Возьми меня с собой, — попросила Надин.
— Лучшего я и не желал бы, — улыбнулся Ламбер.
— Что я сказала такого смешного? — рассердилась Надин.
— Ты прекрасно знаешь, что это невозможно, — отвечал Ламбер, — пропускают лишь военных корреспондентов.
— Женщины тоже бывают военными корреспондентами.
— Но не ты; к тому же теперь слишком поздно, никого уже не принимают. Впрочем, не жалей, — добавил он, — такое ремесло я тебе не посоветовал бы.
Говорил он скорее для себя, но Надин почудился в его тоне покровительственный оттенок.
— Почему? То, что делаешь ты, могу делать и я, разве не так?
— Хочешь видеть фотографии, которые я привез?
— Покажи, — с жадностью попросила она.
Ламбер бросил фотографии на стол. Я предпочла бы не смотреть на них, но у меня не было выбора. Оссуарии на фотографиях — это еще можно вынести; их было слишком много, да и потом, можно ли жалеть кости? Но как быть перед изображениями живых? Все эти глаза...
— Я видела и похуже, — заметила Надин.
Ламбер молча собрал фотографии и сказал ободряющим тоном:
— Знаешь, если тебе хочется сделать репортаж, это будет нетрудно; поговори с Перроном, в самой Франции найдется множество сюжетов для расследования.
Надин прервала его:
— Я только хочу посмотреть мир, каков он есть, а вот выстраивать затем слова — мне это неинтересно.
— Я уверен, что у тебя получится, — с жаром сказал Ламбер. — У тебя есть смелость, ты умеешь вызвать людей на разговор, ты находчивая и сможешь всюду пройти. А что касается бумагомарания, этому несложно научиться.
— Нет, — с упрямым видом ответила она. — Когда пишут, то не говорят всей правды; взять хотя бы репортаж Перрона о Португалии: все не так. С твоими, я не сомневаюсь, то же самое, я им не верю; вот почему я хочу видеть вещи своими глазами, только я не стану делать из этого бодягу, а потом продавать.
Лицо Ламбера помрачнело; я поспешила сказать:
— Мне статьи Ламбера кажутся очень убедительными, взять хотя бы санчасть в Дахау — такое впечатление, будто сам ее посетил.