Босой - Захария Станку
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместе с дядей Соряном поехал отец на ярмарку и взял деньги в «Банке Фурника». На полученную ссуду и на деньги, вырученные за старых волов, купил молодых крупных животных с широко расставленными рогами. Старую телегу разобрал и спрятал под навес. Приобрел в городе новую и у местного цыгана, Оанцэ, обил ободьями колеса. На оставшиеся деньги купил на помещичьей мельнице полмешка муки. Взял за деньги, чтобы не переплачивать летом приказчику.
Некоторое время спустя банк разве что сельским богатеям не послал открытки. Целый день почтальон разносил маленькие картонки с печатными буквами. Крестьян, получивших ссуду, теперь вызывали в банк уплатить проценты и погасить хотя бы часть долга.
Откуда у крестьян весной деньги? У кого были овцы, тот продавал овец и платил процент на вырученные деньги. А для погашения долга нужно самое меньшее продать барана. «Банк Фурника» закрыл кассу. Ссуду больше не давали никому. Мечутся крестьяне, трудов не жалеют, перебиваются, продают все, что можно, из хозяйства и все равно не в силах выплатить проценты и ссуду.
И опять в село, на той же пролетке, прикатил господин Сэвеску. Опять велит барабанным боем собрать к примарии крестьян и разражается бранью.
– Я с вас шкуру спущу – не пожалею! Как вам приспичило, так вы назанимали денег. Теперь извольте расплачиваться…
Жандарм, поп, писарь – все заодно с толстопузым коротышкой:
– Брали деньги – надо вернуть…
Господин Сэвеску с судебным исполнителем начинает обход. Исполнитель ходит по домам в сопровождении жандарма Никулае Мьелушела.
Перед кузницей Оанцэ выстроились в ряд телеги. Они уже не принадлежат крестьянам, перешли в собственность «Банка Фурника». Банк забирает их и продает тем, кто может заплатить наличными. Судебный исполнитель и жандарм отбирают скот. Работники, нанятые руководством банка, угоняют стадо в город.
Наша новая телега, так весело звеневшая на ухабах, тоже стоит перед кузницей. И наши волы с широко расставленными рогами, смешавшись со стадом, тоже бредут по дороге на рынок…
Мама все еще нездорова. У отца отросла борода. Померк взгляд. Пусто во дворе. Под навесом гулко свищет ветер. Остались мы с одной лошадью. Отец запряг ее и поехал по всей округе искать врача. Где он только не был! В долине Олта, в Избичени, за Рушью-де-Веде, в Скриоаште, где поп умеет читать по какой-то священной книге. В другой раз отец проехал по Кэлмэцую, вниз до самой Пьятры. Вернулся, держа за пазухой бутыль с водой, настоенной на горелой головешке. Эту заговоренную воду отец долго мешал выломанной из веника соломиной, пока головешка не растворилась.
Пила мама и эту черную воду, и травы глотала разные – сладкие, горькие, кислые.
Снадобья не помогли…
На дворе весна. Мы вынесли маму в тень, под шелковицу. Мама сама как тень. Над ней, жужжа, роем вьются мухи. Она отмахивается от них пучком перьев. Рядом в корыте лежит мой брат Штефан. Личико у него совсем осунулось. Мы, ребятишки, играем во дворе, на улице, на лугу. Лица и руки у нас грязные, одежда порвалась. Зимой сестра Евангелина еще приходила ее штопать. А теперь она в поле вместе с мужем. Для нас у нее времени не остается.
Из Кырломана несколько раз наведывалась бабушка. Она не стала нас мыть. Не стала штопать наши дыры. Разодетая как девица на выданье, не выпуская из рук палки, она присела на стул рядом с мамой и принялась расспрашивать:
– Ну, Марие, как чувствуешь?
– Как видишь, мама…
Бабка поднесла руку к носу и сказала:
– Ты уже смердишь, Марие…
– Наверно, мама…
Бабка взяла палку и пошла через холм к себе домой.
Домик у бабки маленький и блестит как стеклышко. Двор – врата рая. Яблонька к яблоньке, цветок к цветку. В глубине – заросли ивняка, высокий занавес из тополей. Посреди двора – узенький ручеек, образовавшийся при слиянии трех родников в склоне холма…
Мама лежит, вытянувшись на одеяле, под шелковицей. Братик хнычет рядом в корыте.
Возле реки стали табором цыгане. Цыганки разбрелись по всему селу.
– Котлы, решета, вязальные спицы продаем… Котлы, решета, вязальные спицы…
– Гребень не нужен, хозяюшка?
Мама делает рукой знак, чтоб вошли во двор. Цыганки входят. Одна гадает ей по картам, другая – на раковине, третья – на ладони. Рука мамы, которую разглядывает гадалка, вся испещрена морщинами.
– Не умрешь, хозяйка…
– Дайте грудь сынку моему, пусть пососет немного…
Цыганки, у которых есть и свои сосунки, вынимают через разрез кофты большие, полные, смуглые груди с красным соском.
Братик жадно набрасывается на грудь и принимается сосать. Я смотрю и вижу, как он надувает щеки… Наевшись, отпускает грудь. Цыганка укладывает его в корыто. Спать.
– Голодный, так бы всю мамку и съел…
– Приходи завтра еще. Курицу отдам…
Цыганки приходят и на другой день, и на следующий.
Кур у нас больше нет. И вообще нет никакой птицы. Только на чердаке – голубятня с голубями-турманами. Турманы взвиваются к самым небесам. И играют. А то сложатся в комок и камнем падают вниз. И только у самой земли раскрывают крылья и снова взмывают вверх. Цыганкам они вроде ни к чему.
– Что делать будем с парнишкой, хозяйка? Помрет ведь он возле тебя. Может, отдадим кому в приемыши?
– В приемыши, – стонет мама. Слова застревают у нее в горле. Ее душит плач…
Пошел слух, что мы хотим отдать Штефана в приемыши – на воспитание кому-нибудь.
Приходят женщины. Мама разговаривает с ними. Но отдать так ни одной и не решилась. Если бы достало сил, она поднялась бы со своего ложа, схватила бы палку и гнала бы их до самой околицы: «Вот тебе приемыш, вот тебе! Роди сама, коли хочешь…»
Но однажды с холма спустилась низенькая, коренастая женщина с крупными белыми зубами. Бойкая на язык жена стрелочника Мэрина Фоамете по имени Тудорица.
– Я вот уж десять лет как замужем. Истосковалась душа по сыночку. Отдай мне твоего. Буду как своего растить. И тебе приносить буду – показывать.
Мама собрала нас всех. Пришел и отец. Тудорица взяла Штефана на руки и ушла с ним к себе, в сторожку стрелочника. Забыла про обещание показывать его маме. Иногда отец верхом на лошади ездил проведать сына. Воротясь, вполголоса рассказывал маме:
– Здоров парнишка. Большой растет…
Наш двор оголился. Опустел. На поля пришла осень. Льют дожди. Шелестят бескрайние заросли кукурузы. Скоро уборка урожая. А нам убирать нечего.
Иона, моего брата, родители отдали в услужение богатею по имени Шоавэ, там он батрачит с раннего утра до поздней ночи.
Домой придет, с ног валится.
– Плохо быть батраком…
За работу его кормят. Весной он получает шляпу и пару постолов. Если особо постарается, то осенью Шоавэ пожалует ему и портянки…
Как-то объявилась Тудорица:
– В субботу приходите к нам вместе с крестными сынка и родственниками, Штефану срок подходит, пора ему вихор обрезать… Будет и угощение!..
Мама на своей постели радостно улыбается. Еще бы, сынок здоров!.. Как не радоваться.
– Все идите, – просит она нас. – И ты, муженек, тоже, – обращается она к отцу.
– Да уж съезжу…
В субботу вечером к нашему дому подкатили три телеги. Приехали родственники. Пришли и крестные. Кто не охоч до дармового угощения!
В одной телеге я вижу дядюшку Штефана, Пэунэ Вакэ, моего дядю, и его жену Погодь. Погодь прячет за пазухой комья жженой глины. Отколупывает по кусочку, разгрызает, жует и глотает.
Мы тоже залезаем в телегу. Щелкает кнут – кони трогают. В переднюю телегу уселись трое цыган-музыкантов.
Осеннее небо низко-низко нависло над землей. Моросит дождик. Мы вывернули одежду наизнанку. Теперь дождь нам не страшен.
Подъезжаем к сторожке. Она крыта красной черепицей. Возле сторожки – шлагбаум и колодец. Помещение внутри просторное. Две большие комнаты, а посредине сени – и того больше. В сенях – печь, на печи – большие пузатые горшки. А в горшках капуста с бараниной.
На землю опустились сумерки. Барабанит по стеклам дождь. Но вот он перестал. Налетел ветер и разогнал тучи. Поет волынка. Ей вторит кларнет. Меж них выговаривает на своем языке трехструнная скрипка.
Из рук в руки переходит бутыль с цуйкой и кувшин с вином. Пир идет горой. Гости прямо руками хватают из мисок капусту, жирные бараньи куски и отправляют в рот. Двух выхолощенных баранов заколол для такого праздника Мэрин Фоамете. Угощаются взрослые. Угощаемся и мы, ребятишки. Нам дали жареного мяса и несколько ломтей хлеба. Мы едим, рассевшись вдоль стен. Коли за столом места нет, стало быть, нет – и все тут.
Мы смотрим и дивимся. В сенях, в углу, на куче початков, лежит завернутый в пеленки, наряженный в новую красную распашонку и в суконную шапочку с пером мой братик. Он ничуть не поправился с тех пор, как мы отдали его Тудорице в приемыши. Никто на него и не взглянет. Только я. Это ведь мой братец, надо его рассмотреть. На верхней десне у Штефана уже прорезалось два зубика. Я подхожу и пальцем раскрываю ему рот. Ощупываю нижнюю десну. А тут прорезалось целых три. Пятью зубами мог бы уже и хлеб жевать. Ничего ему не сделается! Братец держит хлеб в ручонке, но не ест. У него течет из носу. Вся щека вымазана. Он таращит на меня глазенки. Не узнает. Смотрит на все, что творится в комнате. Жмурится на пламя в печи. Пляшут языки пламени. Их отблеск сливается со светом фонаря, подвешенного к потолку.