Босой - Захария Станку
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером офицеры с денщиками возвращаются с поля. Один играет на скрипке. Тот, что не женат. Играет во дворе, перед домом Пэскуцу. Мы слушаем издали. Подойти нельзя – офицер бросит играть и прогонит нас. Он не любит, чтобы мы показывались ему на глаза.
Денщики по вечерам приходят к нам. Сестра Евангелина выносит из дому чистое одеяло. Расстилает под шелковицей. Кто-нибудь из солдат забирается на дерево и трясет ветви. Ягоды падают, словно сбитые градом. Солдаты собирают их в миску. Потом усаживаются на завалинку и едят. Разговаривают с отцом; и с нами денщики тоже любят поболтать. Мы узнаем, что офицеры – помещичьи сыновья из Брейлы. Женатый – это капитан Судиту. Младший лейтенант Андрееску, тот, что играет на скрипке, совсем еще мальчишка, юнец, только что военную школу окончил. У его денщика, солдата Генчу Марина из Удупа, почти нет зубов. Раз-два и обчелся.
– Остальные, – рассказывает денщик, – мне офицер выбил за то время, что я при нем состою. По любому пустяку крик подымает. И плеткой меня лупит. А когда вечером сапоги стаскиваю с него, обязательно каблуком в зубы заедет. «Ты, бугай, – кричит, – полегче не можешь? У меня и так мозоли болят…» А если легче тянуть, сапог с ноги не снимешь – голенища-то узкие. Злой офицер попался…
Чоройу, денщик капитана, – молдаванин. У него светло-желтые волосы и голубые глаза. А уж засмеется – рот до ушей. И никогда не забывает поблагодарить.
– Здесь мне только от капитана да от жены его достается. А в Бухаресте еще и капитанова теща лупцевала – палкой, которой ковры и тюфяки выбивают. Капитан тогда у тещи жил. Та в приданое целые хоромы получила возле Чишмиджу. Злющая баба! Комнаты внаем сдает. Съемщиков муштрует почище, чем нас капрал в казарме. Бедняги по дому на цыпочках ходят. Поживут так с неделю и сбегают. Дома добротные, заметные, одни квартиранты ушли – тут же другие находятся. Потерпят-потерпят – и тоже деру. Да кто-нибудь опять найдется. Так оно и идет. А я по саду тещиных щенков прогуливаю. Вожу их на поводке… До того, значит, все осточертело, что, как говорится, хоть собак гоняй.
Смех замер у него на губах. Лицо помрачнело, увяло, сморщилось.
– Вот кабы в девятьсот седьмом с боярами покончить… Ежели бы тогда все удалось, то-то бы жизнь в стране изменилась…
– Тут в девятьсот седьмом большие пожары полыхали, – откликается отец. – Нас потом три месяца заложниками на барже держали посреди Дуная. Отдали на съедение комарам, вшам да клопам. Еще чуть-чуть, и наши косточки глодали бы крысы. Натерпелись мы горя. У тех, что послабже, истерзанное мясо гнить начало. На живых людях черви завелись. После этого нас поволокли в тюрьму. По судам таскали, измывались… И считается, что нас в конце концов простили. Это хотел вбить нам в голову зять Милиарезя, префект Дрэкуля… Да прощать-то нас не за что. На нас вины не было. Мы за справедливость стояли, вот и все. «Если кто и виноват, – сказали мы потом Дрэкуле, – то уж никак не мы. Вина вся на вас. У вас да у бояр и кнут, и власть. Властью держите нас в рабстве. Кнутом избиваете. Живете нашим трудом, а мы подыхай с голоду. И после этого говорить о прощении…» Дрэкуля разъярился. Стал на меня орать: «Мало мы тебя на барже держали! А то ведь я могу и снова туда отослать!..» – «После всего, что было, – говорю, – мне и дома не лучше, чем на барже…»
Волосы отца уже тронула седина. Побелели виски и усы. Он жадно сосет самокрутку. Курят и денщики. Дым отгоняет мух. На дворе, где рос бурьян, отец посеял немного табака. Табак взошел, вызрел. Листья у него зеленые, широкие, шершавые. Отец срывает днем по нескольку листочков, раскладывает сушить на жарком солнце, потом растирает их в ладонях и ссыпает в свиной пузырь, привешенный к поясу.
– В девятьсот седьмом я еще мальчишкой был, – вступает в разговор Генчу. – К вам в Удуп офицеры привезли пушки. Восстание вспыхнуло моментом. Подпалили мы барские дворы, всеми владел помещик по фамилии Думба. Сам он жил в Вене и ходил в приятелях австрийского императора. Огонь еще разгореться не успел, а войска уж тут как тут. Все словно знали, что дело так обернется. Собрались мы – кто с ружьем, кто с револьвером, а кто и просто с палкой – и поджидаем солдат у околицы.
Вышел вперед один наш старик, встал перед войском и говорит офицерам: оставьте, мол, нас в покое, крестьянам с армией спорить не о чем, люди поднялись на помещиков и подожгли их дворы, чтобы и у бедняков были плуги, чтобы и им досталось землицы. Налетели тут на старика офицеры с саблями. Тогда один из наших, Гурадулче, который в армии до сержанта дослужился, взял команду на себя. Мужики залегли за заборами, в канавах, и открыли пальбу по офицерам и сверхсрочникам. Один офицер упал. И еще несколько унтеров. Солдат словно ветром сдуло. Настоящая война началась. Даже в трубу трубили. А поутру, ни свет ни заря, подошло к селу пополнение с пушками. Три дня обстреливали село, разнося вдребезги лачугу за лачугой. Люди как мухи гибли. Акации взрывами под самый корень косило. Из моих только я с отцом уцелел. Да отец в тринадцатом году от холеры помер, за Дунаем…
Денщики босы. От жнивья, по которому они ходят днем, ноги у них в кровавых порезах. Раны они присыпают землей…
Отец раздевает моего маленького братца и укладывает его рядом с мамой. Мальчик просыпается. Я слышу, как он хнычет:
– Ады, ады, ады…
– Что это он просит, а, тятя?
– Принеси ему воды в кружке.
Я приношу воду. Братец отхлебывает чуть-чуть и роняет головку.
Мама гладит ему волосы, щеки. Гладит легонько, пальцы у нее длинные и тонкие, одни косточки.
– Сыночек ты мой дорогой…
Она боится его разбудить. Я снова забираюсь на нары.
Из дома Пэскуцу слышен шум. Что еще успела разбить Зинка в столь неурочный час?
Летом я буду залезать на шелковицу. Отряхивать ягоды. Мой братик научится стоять на ножках. А может, даже и ходить. Будет подбирать мои ягоды и есть. Все щеки себе вымажет ранними ягодами лета, сочными ягодами осени.
– Ну как, сладки ягодки?
– Сладеньки…
XII
КОТ
У колодца под ивой собрались мои дружки-приятели. Возле колодца с желобом рядком выстроились лошади. Мы вытягиваем бадьей воду и выливаем ее в желоб.
Лошади пьют, животы у них раздулись как барабаны.
Чуть оступись, мигом сорвешься в колодец. Едва различимо мерцает на дне вода. Колодезный журавль задран высоко. По его высоте можно судить, как глубок колодец. И легко догадаться, какая в разгар лета колодезная вода – ледяная или тухлая.
Вода из колодца перед нашим домом всегда свежая и вкусная.
По утрам и вечерам женщины со всего села приходят сюда с кувшинами за питьевой водой.
Мужики останавливаются потолковать у обочины дороги либо идут в корчму, а не то собираются у примарии. Женщины любят посудачить либо у калиток, либо у колодца.
Парни для разговоров уходят подальше – пасти лошадей в сжатом поле… Сбор кукурузы еще не начался. Скоро начнется, через неделю-другую. И не все еще жнивье перепахано…
– Поехали, Дарие, в ночное!..
– Поехали!..
Я хватаю свою драную кэчулу, напяливаю на голову. Набрасываю на плечи сестрин дырявый зипун.
Уже осень. Ночи холодные. Но я знаю, как надо согреваться. Распрягаю Буланого и веду его к колодцу. Напоив, взбираюсь на него верхом. Ребята уже ускакали. Стоит чуть тронуть коня прутом, как он переходит на рысь. Вцепившись обеими руками в гриву, я припадаю к лошадиной шее. Прижимаюсь щекой. Буланый мчит уже галопом, летит, отбрасывая копытами комья земли. Если бы дорога была мощеная, а лошадь подкованная, из-под копыт летели бы искры. Но дорога присыпана пылью…
Вот я и догнал ребят, пристраиваюсь сбоку, и теперь лошади идут спокойным шагом.
– Куда погоним?
– К роще, где овраг, – отвечает Авендря…
Иногда, наигравшись и до смерти устав, я долго не могу уснуть – сон не спешит унести меня к черту на кулички. В такие ночи я выхожу на улицу, что ведет к станции, и иду к своему дяде Бурдуле. Он чуть ли не самый древний старик в нашем роду. Ему скоро сто лет стукнет. Старуха его померла. Из шести сыновей в живых остались двое – Мэриникэ и Дэникэ. Из пяти дочерей жива одна старшая. Зато внуков – хоть пруд пруди. Если бы всем им вздумалось навестить дедушку в воскресенье, на дворе Бурдули не хватило бы места. Но внуки наведываются лишь по большим праздникам – и не все сразу.
Старик несносен. У него только и разговоров, что о тех временах, когда он был молод и хорош собой.
Что дед Бурдуля был когда-то молод, в том сомнения нет. Всякий, как теперь даже мне известно, когда-то был молод. Но что он был красавец – этому верится с трудом. Сейчас Бурдуля смахивает на призрак. Когда ходит, едва отцу до пояса достает. Спина у него словно пополам переломилась, нет ни бороды, ни усов. Даже на голове волос не осталось, да и на теле тоже – весь осыпался. Проснулся однажды утром, а у него – ни ресниц, ни бровей. Только кучки волосков на подушке.