Новый Мир ( № 4 2013) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В силу своей «самобытности <…> он всегда имел свое слово, как некое откровение обо всем» (Булгаков о Флоренском).
Снилось: мы с Аверинцевым должны не то чтобы расписать, но выправить запоротую предшественником церковную роспись. И даже — ночуем прямо там на каком-то тряпье. Спросил его про новый толстенный том избранного (избранных статей) Комы Иванова. «Да, я несколько раз даже к некоторым из них возвращался».
— Но все-таки он атеист, и это обедняет…
— Ну ладно, ладно, — усмехнулся Сергей, — не за то мы его любим.
Я оставил его досыпать, а сам пошел к начальству (оказался худой испитой мужик в свитере под горло) договариваться о сроках оплаты. Он не поверил, у него просто отвисла челюсть, когда он узнал, кто там расписывает со мною.
Под Свердловском сбили женщину — 9 часов тело лежало на обочине, никто не остановился. Гибель русского социума.
16 сентября , половина второго ночи.
Розанов о Лермонтове: «Даже нечто личное и совершенно крошечное может облечься в типично религиозное слово. В нашей литературе беспримерный пример этого дал Лермонтов, — дал вовсе не в сюжетах своих, а в слоге, который нигде не прерывает религиозного тона , вот этого сгущенного, особенного, магнетического, где психологичность и пласты души кажутся бездонными, бесконечными, именно атавистическими, „от неведомых предков и стран”». Как хорошо, точно («Религиозно-философское общество в Санкт-Петербурге <Петрограде>. История в материалах и документах <1907 — 1909>» Т. 1. М., Русский путь, 2009, стр. 476).
И сколько таких крупиц рассыпано по поденным розановским текстам. Это может быть порой и весьма приблизительно, но все равно верно по сути.
1820. Первый канал. «В Китае сейчас пустует такое количество новых элитных квартир, что в них могло бы разместиться население России, Украины и Белоруссии, все вместе взятое».
18 сентября , суббота.
Уезжаю сегодня на Дальний Восток на 2 недели. Хочется! Но и страшно: видать, старею. И эту тетрадь с собой не беру — не путевой ведь она дневник. Что запомнится — потом запишу.
4 октября , 5 утра.
Но «у нас»-то во Владивостоке уже полдень, так что часа два как не сплю.
Вчера летели над удивительно красивой землей: осенними горными хребтами ржаво-бархатных, коррозийных, а кое-где даже и каких-то пепельных оттенков, а некоторые склоны, где присыпаны, а где и ровно покрыты снегом.
Сначала неделя на Сахалине. Цивилизованный Южно-Сахалинск, примечательный лишь хорошим (бревенчатым) отелем, да тем, что накануне Крестовоздвижения там литургисал патриарх Кирилл. (Не встретились с о. Владимиром Вигилянским в Рыбинске — встретились вдруг на Дальнем Востоке.) И во время литургии, во время покаянного, громко читаемого канона гремело — и как-то странно, мистично — в небе…
В местном вузе читали вместе со Светланой Кековой. «Племя, похожее на людей» — словно подменили всю везде молодежь, ушла, не то что культура, самая гуманитарность ушла. Зав. кафедрой (филолог!): «Знаю вас по двум (!) строчкам в интернете, но в перечне современных авторов, который должны знать студенты, вы — есть».
Дважды брали такси и ехали на Охотское. У старух свежие гигантские красные шипастые крабы. Но ведь никаких разделочных инструментов: прозаик Алешковский (Петр, племянник Юза) справлялся, как семечки разгрызал, а я провозился и не получил должных вкусовых ощущений. Второй раз — тоже на море, но там пляжи, куда летом приезжают владивостокцы. Загаженность, замусоренность чудовищная — грядой вдоль всего моря. Юноша на велосипеде даже застеснялся на наши сетования: «Да это не мы, а приезжают из города, им-то все равно». Эта южная часть Сахалина — наиболее развитая, цивилизованная, но и самая загрязненная, до войны принадлежала японцам. Не так бы тут было — будь и сейчас они здесь. При таком варварстве, как теперь, нельзя не пожалеть, что это не так: в наши дни — по справедливости — земле стоит принадлежать тем, кто ее ценит и бережет.
Сахалин — в полтора раза, оказывается, больше Греции — со своей железной дорогой и даже (уцелевшей в криминальную революцию) небольшой авиацией. На автобусе — до Александровска Сахалинского, совсем запущенной бывшей столицы советского Сахалина, чеховских мест. Элемент трущобности, особенно в остатках поселков на берегу, латаные-перелатаные уже не дома, а хижины. Ельцинская свора тут все позакрывала, бросив жителей на произвол судьбы. Жили браконьерством, бедствовали, кто попассионарней — так те бежали. Теперь — несколько открытых угольных разработок, принадлежащих какому-то московскому борову. Уголь продают и перегружают на иностранные сухогрузы прямо в открытом море неподалеку от берега. При этом естественна некоторая потеря угля. В прилив его приносит к берегу, в отлив местные жители приезжают сюда в раздолбанных своих еще совковых автомобилях, сгребают лопатами в ящики и мешки: запасают на зиму топливо.
Красота была необыкновенная, необыкновенная мощь — разворот пейзажа — там, где три брата: три — гуськом — скальные горки в море. С утра сеял безнадежный типично островной дождь, непроницаемое серое небо, не небо, а беспросветная пелена. Но вдруг как раз на побережье — неожиданно и совсем ненадолго клочковато расчистилось, на дальней обрывной береговой дуге появились солнечные пятна и даже… «обломок» радуги. Хотелось еще дальше, на самый сахалинский север, но — пора было возвращаться. В деревянном на пригорке Александровском храме успели помолиться, поставить свечи. Полка с книгами, которые, оказалось, можно было бесплатно брать. Я и взял: «Тайна Израиля. Еврейский вопрос в русской религиозной мысли», СПб., 1993. Железная дорога вдоль Охотского моря при полнолунье; коллеги спали, а я просидел у окна, жалко было ложиться.
5 октября , 5 утра.
Чем больше вчитываюсь (с восхищением многими строфами) в Дениса Новикова, тем более смущаюсь: все ли я сделал в конце 90-х, чтобы его поддержать? Нет — и причин и объяснений тому несколько. Во-первых, видимо, в связи с наркотой (?) в сознании его происходили уже необратимые искажения. Во-вторых, мы плохо знали творчество друг друга, чтобы он мне мог полностью доверять. В-третьих, его уязвленность не утишалась зрелым миропониманием, оно у него было лишь на уровне боли и — как я теперь (по стихам) понимаю — порой нестерпимой. Ничего моего публицистическо-мировоззренческого, облекающего в слова то, что он испытывал в отношении мерзости 90-х — он, видимо, не читал вовсе. Я откровенничал, а, видимо, требовалась педагогически и осторожно выстраиваемая речь. И я не нашелся сказать ему о его поэзии и творческом мире должных слов — читал не много. Восхитило (и теперь восхищает) меня вот это:
Залечи мою боль, залечи.
Ровно в полночь и той же отравою.
Это белой горячки грачи
прилетели за русскою славою,
многим в левую вложат ключи,
а Модесту Саврасову — в правую. —
(а там ведь и вокруг очень хорошо) — и всё. (Ну, еще про «плевок», но лишь теперь открывается мне его поэзия как явление.)
Сейчас по Евроньюс: турецкая сборная приехала в Берлин играть с немецкой. Соотечественники устроили ей многотысячную восторженную встречу. Почти все места на матч скуплены тоже проживающими в Германии турками (их там 4 миллиона). «Так что бурная поддержка стадиона сборной Турции в Берлине обеспечена». Я бы посоветовал немцам в этот вечер вообще из дома не выходить.
Вечер.
Толстой шел против Церкви, казенной бюрократии, русских царей. Но против освободительного поля он не шел никогда. Это было бы простительно, если б он искренне не понимал, что это такое. Но ведь нет, понимал. И в частных записях пророчествовал не в бровь, а в глаз: «К власти придут болтуны адвокаты и пропившиеся помещики, а после них — Мараты и Робеспьеры». Поразительная точность: февраль-октябрь 1917-го. Но для публики — «Воскресенье» и «Не могу молчать».