Горацио (Письма О. Д. Исаева) - Борис Фальков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот как раз осознавать-то мне всё это, почему-то, горько. Нет радости, Саня, нет. Горечь эта вот и сейчас у меня на языке. Потому что и пища тут имеет горький привкус. И груши, и сливы, и воздух, и вода. Ветер горчит. И по мере того как усиливается, всё больше горчит. И душа горчит. Всё чаще туда является образ моей бабки-еврейки. Вечная осень, братец ты мой. Пенсия, седина, судороги конечностей, сердечный ежедневный гонг. А ветер всё сильней, и уже вырван с корнем старый тополь в тополиной роще у реки.
А ты — радуйся, Саня. Пока можешь.
О. 29.8.Здоймы.Пришлось вскрыть этот конверт и подложить сюда новый листочек, ибо подоспела новая новелла. Так что следы вскрытия — от моей руки, не нервничай. Впрочем, могут быть и другие следы, кроме этих… Тогда — нервничай.
А мне выпал теперь жалкий жребий быть пассивным наблюдателем. Из активной жизни, как ты уже понял из предыдущего письма, я активно же и выпадаю. Влекомый своим жребием, я наблюдаю круглый день, с утра. То есть, всё то время, когда вообще что-то можно видеть. Вот и сегодня заутра, ещё выковыривая сонные брёвна из глаз, уже вижу за окошком: у старой сливы стоит Бурлючина и дёргает пальчиком паутинку, призывая паука спуститься к нему. Тот, не будучи полным идиотом, конечно же не хочет спускаться и оставляет зов без ответа: остаётся пассивным. Тогда Бурлючина ловит нежную, словно невеста беленькую бабочку, и суёт её в сеть. Затем, подёргав паутинку снова, отходит. И с новой позиции сочувственно следит за действиями паука, на этот раз — весьма активными.
Естественно, я был вынужден выйти из дома и подойти к ним обоим. И немедленно открыть диспут об ответственности за нарушение баланса в природе. Я говорил также о необходимости всякой жизни, о благородстве и ответственности человека за всё живое, и даже о душах насекомых. Короче, я продолжал занимать позицию отрешённого наблюдателя. То есть, я прогнал паука, хотя это уже и не имело значения для бабочки. После чего сорвал с дерева сливку и стал объяснять художнику, что даже я вот сейчас проделал убийство, ибо сливка — это плод дерева слива, а значит она есть смысл его существования, его суть, его душа. Затем я искусно провёл параллель между этой сливкой и нашим гипофизом, коснулся нашей души и её пристанища, и закончил предложением постучать себя по сосцевидному отростку, чтобы убедиться в истинности моих слов. Чтобы уже при таком невинном покушении на свою душу Володичка осознал, как это нехорошо. Но он пренебрёг моим предложением. И тогда я постучал ему сам. Какая, однако, сила заключена в прямых доказательствах, если даже художники шарахаются от них, как от проказы! А Володичка таки шарахнулся от меня, как от прокажённого. Какая мощь в них, если они преодолевают даже упрямство художников! Но чтобы убедить художника вполне, одной мощи недостаточно. Поэтому и мне на этот раз дело не вполне удалось.
Шарахнувшись, он стал реветь какую-то невразумительную чушь. Простую чушь я бы понял, напрягшись. Но невразумительную, высказанную почему-то на Здоймовском диалекте, да ещё и голосом Здоймовского быка! Нет, на это моего понимания не хватило, и поэтому я ничего из речи художника не могу процитировать. Только под конец рёва что-то стало слышно ясней, но нисколько не понятней. Суди сам, может ли это быть понято: «…из-за тебя монастырь!» Ну, скажи мне — какой монастырь, причём тут монастырь? Да и нет тут никаких монастырей поблизости. И дальше: «… если ты моего пацана подведёшь!» Ну, а это-то что значит? Похоже, Володичка всё перепутал, ведь не его же пацан тут хозяин, да и подводят не дяди пацанов, а наоборот: пацаны — дядь.
Но я, согласно жребию моему, всё это выслушал без возражений, и даже участливо. И вообще — непристойно вступать в пререкания с мажордомом. Казалось бы всё это верно… Но через час я, влекомый тем же жребием, вижу: на кухонном столе мучается в родильном припадке бабочкина куколка, подпрыгивает в судорогах, бедняжка, о деревянный стол постукивает! Вот-вот, стало быть, разродится. А над ней склонился Бурлючина и с плотоядным выражением морды ждёт. Чтобы, конечно же, только она появится на свет Божий — сразу отдать её, невинную ещё, свеженькую барышню, своему другу-паучку на поругание. Я снова не устоял перед зовом ответственности. Экклезиаст молчать не может. И снова обратился я к художнику с трезвым словом. Тут его прямо перекосило и он выразился в том грубом смысле, что я — глуп. И не только просто глуп, но и ЕЩЁ И глуп! Я снова смолчал, ибо продолжал влачить свой жалкий жребий. Но ещё и потому, что вспомнил своё новое увлечение поэзией и рассудил, что отчасти художник прав. Поэт обязан быть глуповат, так говорят сами поэты. Но не ему, художнику, в этом упрекать других! Эх, друг мой Саня, не жди ни от кого благодарностей и бойся, когда их тебе приносят. Что-то, значит, дурное замышляется против тебя. На этой мысли я и успокоился вполне.
Но своих попыток проповедовать осторожное отношение ко всему живому, и даже настороженное, я не оставил. Ибо это уже не жребий мой, а миссия. Потому и взял с собой на мою обычную прогулку по окрестностям их обоих, нет, не с паучком: Бурлючину с Бурлючёнком. И вот идём мы, как выяснилось — уже общим жребием влекомые, ибо миссия и делает личный жребий общим, идём долиной рая. Справа от нас кущи и сосняк, слева речечка, в ней рыбки круги рисуют, а над кругами — кругами же коршуны ходят. После долгого молчания, когда мне показалось, что мы достигли известного единения во всём этом, я и говорю:
— Зачем ты, Володя, приволок ко мне на двор эту неумелую скульптуру, грубо изображающую двух некрасивых ангелов, обнявшихся в непристойной позе? И куда ты эту скульптуру, эконом, собираешься определить в моём доме?
— Я не приволок, — отвечает он хмуро, но всё же членораздельно. — Я её сделал сам. Но это не ангелы, а аисты.
— Тем более! — вскрикиваю я. — Ангелов можно и над постелью приспособить, а аистов — куда?
— Аистов на крышу, — говорит он, на меня не глядя. Он глядит под ноги, чтобы вернее наступить на лягушку.
Я, разумеется, и такую идею не одобряю. Но из жалости к автору её не протестую в принципе, а пытаюсь хотя бы усовершенствовать.
— Понятно. Но почему бы нам не завеcти на крыше настоящих аистов, с пёрышками вместо этих стружек?
— Это каким же образом? — спрашивает художник. Видно, стружки, эти лавры попартистов, занозят и его.
— Нет ничего проще! И для многих — нет ничего увлекательней, друг мой!
И я коварно, то есть — художественно описываю, каким образом: он, художник, вкапывает посреди двора шест, сажает на его верх колесо от телеги, привязывает к колесу разноцветную тряпку. А дальше художник сидит и ничего не делает, только ожидает, когда его произведение сделается само. То есть, когда Господь пошлёт на колесо Ангелов. Аистов, поправляюсь я.
— Колесует, значит, — хмыкает неумытый Володичка, но с явным интересом. Что же, Господь их специально для этого создаст?
— Почему — создаст, переведёт уже созданных к нам на жительство. Я имею в виду, перешлёт нам тех аистов, которые сейчас живут вон в том уродливом домишке на другом берегу канавы, у самого пляжа. Господь отберёт птичек у наших соседей, и передаст нам. Ибо у нас им красивее и выше. Значит, удобнее им взлетать и садиться. Улетать и прилетать. Кстати, этой осенью они уж к нам не перейдут, зато когда весной они станут возвращаться из стран далёких, эти благородные юноши, да завидят с небес нашу яркую тряпку, да наше колесо…
Тут молния сверкнула в этих самых небесах, они смутились, так как молния ударила в них снизу, поддых. Завыл ветер. Это Бурлючина так затопал ногами, что напугал их всех, включая своего пацана, которого он чуть было и не растоптал. Затряслись все суставы и крепления его. Глаза выкатились на щёки. Приняв такое обличье, он сообщил мне, что я не только глуп, но и совсем туп. И тоже: ЕЩЁ И ТУП.
Вести диспут в таких терминах я не привык. И мне пришлось снова выслушать его речь до конца. Зато в конце я понял, что Бурлючина, бедняжка, не только заразился местной болезнью, симптомом каковой является столбнячная поза «чур-чур», но и доразвил её всеми своими силами. Ведь в числе прочего он сообщил мне, что аисты — не птицы, а символ. Вот так-так! И если аисты уходят со двора, значит, на двор приходит смерть, ибо свято место пусто не бывает, потому что сама природа пустоты не терпит пустоты. Вот так-так ещё раз!
— Стало быть, к нам на двор придёт жизнь, — попытался логикой унять я художника.
— Жизнь! — возопил он, вцепившись в свои отросшие волоса. — Да нас… нас пожгут заживо, вот какая это жизнь! Ты, ты…
Здесь он произнёс снова мною непонятое. Но и не поняв, я призвал всё своё терпение и молвил:
— Голуба моя… Видел я на картинках, как аисты приносят в клювиках деток хозяевам дома, приютивших их. Но чтобы они таскали хворост и бензин — такого не припомню.