Гражданин Том Пейн - Говард Фаст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Плачьте, плачьте, друг мой, — пылко сказал Лафайет. — Нам с вами плакать не впервой, мы приводили в движенье миры и пробуждали спящие столетья. Чего нам стыдиться?
В том-то и весь вопрос, подумалось Пейну.
— А ключ предназначен для Америки, — улыбнулся Лафайет. — Передайте его нашему генералу. — «Наш генерал» в их устах могло по-прежнему относиться лишь к Вашингтону.
Пейн все вертел и вертел в руках ключ.
Он говорил себе, я стар, я устал и какое мне до всего этого дело. Однажды ночью он лежал, томясь, как встарь когда-то, бессонницей; в мозгу роились не самые приятные воспоминанья, накопленные за пять десятков лет, и он сначала крепился, потом, ища облегченья, припал к бутылке коньяка, забылся на минуту сном и увидел ферму в Пенсильвании, где его мимолетно посетила любовь — и снова спрашивал себя, что мне-то до этого всего?
Потом встал с постели, нашарил ключ в темноте; как же им удалось взять Бастилию? Маленьким людям такое удается, он знает; он вспоминал, как мирные жители Филадельфии, взяв в неловкие руки тяжелые мушкеты, в нужный момент подошли на подмогу к реке Делавэр, — потому что он, Пейн, написал кое-что о временах испытаний.
Он сидел в темноте и вертел, все вертел в руках ключ, которым отомкнули Бастилию. Лафайет дал ему этот ключ с просьбой передать Вашингтону; Вашингтон парил в облаках, Лафайет вел за собою французов — а он, Пейн, посредник между ними, был ничто. И однако же, он, посредник, есть побужденье к революции, ее скрытая пружина, страстный призыв, который не снищет для себя ни почестей, ни славы, но силою написанного слова и впрямь приводит в движение миры.
Спрашивал себя, кто же ты, Пейн, и что ты?
А за всем этим, как виденье, по-прежнему маячил фешенебельный свет Лондона. Бёрк, Питт, Фокс — какие умы, какие блистательные люди; почему непременно делать выбор — либо знакомые сызмальства грязь и нищета, либо тот мир изящества и комфорта, в который ему привелось окунуться? Какой человек захочет поворотить вспять, потянуться к скудости и убожеству? Если ему в неторопливом и стройном развороте Французской революции ясно видится светлая заря обновленного мира, наступленье всечеловеческого братства, то почему же не увидят это великие умы Англии? Цивилизованный мир зиждется на разуме; какое же неколебимое основанье для нового мироустройства могли бы образовать сообща Франция, Англия и Америка! В Англии им восхищаются, к его словам прислушиваются. Поймут, что приход революции неизбежен, — и уступят, не прибегая к кровопролитью.
Так рассуждал сам с собою Пейн в пятьдесят с лишним лет — человек, столь ненадолго вкусивший покоя и комфорта, — когда писал Бёрку и Питту в Англию горячие, восторженные письма о том, что произошло во Франции:
«В этом заключена для всех нас новая надежда…»
«Плоды сего, во всей их полноте, в высоком воспареньи человеческой души, вместе с самым убогим из трубочистов разделите также и вы…»
«Явите же подлинную силу духа…»
А потом до него дошло известие, что Бёрк выступил в палате общин и предал Французскую революцию анафеме с таким бессердечием, таким исступленьем, что это наводило скорей на мысль о безумии, нежели гневе.
— Как, будете отвечать ему? — спросил у Пейна Кондорсе.
Пейн кивнул.
И вот он вновь сидит, уставясь на перо в своей руке, чинит одно острие за другим, ломает черенок, чертыхается, прибегая к сочным, трехэтажным, истинно англосаксонским выраженьям, каких набрался когда-то на лондонском «дне»; сражается со словами; заросший, как бывало, щетиной, с бутылкой коньяка под рукой, — Пейн, которого без труда узнали бы снова босые солдаты, что шагали с ним рядом по дорогам Джерси. Он снял себе комнату в трактире «Ангел» на окраине Лондона, в Ислингтоне, а на столе перед ним лежала книжка, озаглавленная «Размышленья о революции во Франции» и принадлежащая перу Эдмунда Бёрка. Книжка, направленная не просто против Французской революции, но против всякой революции, всякого прогресса, всякой надежды — против выстраданной, хрупкой веры человека в свою способность подняться до тех высот, где обитают боги.
Бёрк утверждал, что человек как таковой не наделен никакими правами. Пейн задался целью написать о правах человека, рассказать о Французской революции, какою видел ее своими глазами и объяснить ее — в оправданиях она не нуждалась. Он писал неистово, горячо, со злостью, как всегда писал перед боем, перед тем как заговорят орудия.
И снова был молод.
— Непутевый, иначе не назовешь, — говорили о нем внизу в пивной. — Беспутный человек, нехороший.
— А из каких сам-то?
— Все оттуда же, из колоний.
— И что же, к примеру, не по нем?
— Да весь Божий свет не по нем, разрази его!
Впрочем, когда он спускался вниз, тупо смотрел на стойку, затем, привалясь к стойке, тупо рассматривал свои большие, грубые руки, спрашивал рому, еще и еще рому — его не трогали.
Его посетила делегация рудокопов во главе с Томасом Клузом — все приземистые, ширококостые, с угольной пылью в волосах, в морщинках возле глаз, в порах кожи; с резким уэльским акцентом. Клуз сказал:
— Не вы ли будете Пейн?
— Да, я.
— Вы, говорят, готовите ответ этому Бёрку, псу бесстыжему?
— Готовлю.
— Мы сами рудокопы, — сказал Клуз. — Нам бы желательно узнать, куда, за кем и как идти. Дела-то дрянь — не мне вам рассказывать, до чего дрянь у нас дела. Вы что сейчас пописываете?
— Пишу руководство к революции, — улыбнулся Пейн.
— Ну и чего — есть там такое, над чем, к примеру, стоит покумекать?
Пейн стал читать:
— «К городу… Парижу, — пояснил он, — …начали стягивать иностранные войска. Герцог де Ламбеск, который командовал отрядом германской кавалерии, приближался со стороны дворца Людовика XV, где сходятся несколько улиц. По дороге он оскорбил и ударил шпагой встречного старика. Французы славятся своим почтительным отношением к старости…»
Рудокопы, не сводя с него глаз, отозвались на это легкими кивками головы.
— «…и наглое высокомерие этого поступка, вкупе с царящей вокруг обстановкой всеобщего брожения, произвело сильнейшее действие — в одну минуту по городу разлетелся клич: „К оружию! К оружию!“
Оружия у них не было, и не было почти никого, кто с ним умел обращаться, однако когда на карту поставлена надежда, отсутствие оружия возмещается на какое-то время решимостью отчаянья. Поблизости от того места, где стал со своим отрядом герцог, сложены были груды камня, приготовленного для строительства нового моста. И, вооружась этими камнями, люди набросились на кавалеристов. Услышав выстрелы, высыпали из своей казармы французские гвардейцы и присоединились к народу; с наступлением темноты кавалерийский отряд ретировался.
Улицы в Париже узкие и тем удобны для обороны; высокие, о многих ярусах дома, позволяющие чинить врагу серьезное расстройство, оградили жителей от ночных вылазок, и люди целую ночь занимались тем, что запасались оружием — любым, какое им только удавалось изготовить или раздобыть: ружьями, шпагами, кузнечными молотами, плотничьими топорами, железными ломами, копьями, алебардами, вилами, заступами, дубинками и так далее… Наутро невероятная многочисленность народной толпы и еще более невероятная решимость, ею выказываемая, поразили их неприятеля и привели его в замешательство. Новоиспеченные правители меньше всего ждали подобного салюта в свою честь. Сами привыкшие к рабству, они не подозревали, что Свобода способна воодушевить до такой степени что толпа безоружных горожан осмелится преградить путь войску в тридцать тысяч человек. Весь этот день до последней минуты люди употребили на то, чтобы вооружиться, принять единый план действий и установить в своих рядах порядок, насколько это возможно при столь стремительном развитии событий. Брольо, продолжая держать город в осаде, не предпринял в тот день попыток к дальнейшему продвижению вперед, и ночь прошла спокойно, ежели позволительно в данных обстоятельствах говорить о спокойствии.
Однако не оборона являлась целью горожан. Решался вопрос о том, кем им быть, свободными или рабами. В любую минуту можно было ожидать нападенья либо известия о нападеньи на Национальное собрание, и в таком положении поспешные меры бывают подчас лучше всего. Сейчас их первою целью была Бастилия; взять штурмом такую крепость, когда за нею стоит такая армия, наверняка означало бы навести ужас на новое правительство, которому едва лишь хватило времени собраться.
Из перехваченной депеши выяснилось, что мэр Парижа, господин Дефлессель, который выдавал себя за сторонника народа, замышлял измену — из чего с несомненностью явствовало, что к вечеру Брольо не преминет подослать к Бастилии подкрепленье. Необходимо было, следовательно, предпринять попытку взять ее в тот же день, только прежде требовалось добыть себе оружие получше того, которым они располагали.