Лягушки - Владимир Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самозванцем. Лже-Ковригиным. Лже-автором. Совпадением, какому и предстоит остаться совпадением.
— Острецов! — зашептали вокруг. — Острецов! Люди, сидевшие в первых рядах балкона, стали приподниматься, бинокли скашивать вниз и вправо.
— Прибыл! Раскланивается.
А Ковригин вспомнил, что и прежде слышал или читал нечто об Острецове. Не о форбсовом кавалерстве прибывшего в Директорскую ложу и не о его финансовом расположении во вселенной. Про это-то он незаинтересованным обывателем ("нам-то что!") знал от ТВ. Нет, на ум ему сейчас пришел какой-то другой Острецов. Или другие Острецовы. И связаны они были с Яхромой и близким душе Ковригина Дмитровским уездом. И с давними временами. Мысль об Острецовых сейчас же была сметена мыслью о прибытии Марины Мнишек в Дмитров из Тушина для смотра войск гетмана Сапеги. Ковригин написал эпизод знакомства Марины (ей было тогда уже двадцать лет) с Яном Сапегой, но в пьесу его не включил…
Ковригин ощутил, что начинает вспоминать текст пьесы. Или текст этот заново рождался в нём. И для него (или — в нём) оживала ЕГО Марина Мнишек.
Ковригин разволновался. Его стала бить дрожь.
Он полагал просидеть спектакль ироническим наблюдателем. Сейчас же в нем возникла физическая потребность сбежать из зала и спрятаться, зарыться где-нибудь, хоть бы и в гостинице под одеялом. О Блинове Ковригин забыл. Страх животный холодил его. Страх подобный приходил к нему редко. Да и то — уже после обвальных событий, когда осмысливалась опасность (случалось — и смертельная) произошедшего. Нынче же страх накатил на него накануне события. Страх чего? Ковригин и сам не мог понять — чего? Позора? Позор уже прожёг его пятнадцать с лишним лет назад после прочтения пьесы блистательной Натали Свиридовой. Болезненная боязнь чьего-то мнения? Но не было в зале театра имени Верещагина никого, чье мнение было бы теперь особенно важно Ковригину. Тщеславием к тому же он не маялся. И житейских удач от спектакля в Синежтуре не ждал. А ощущение того, что вот-вот произойдет с ним дурное, удар хватит или ещё что, не уходило. В антракте сбегу, постановил Ковригин. Рука его поползла во внутренний карман пиджака. Фляжки с тираспольским коньяком там не обнаружилось. Забыл в номере. Знак! Это знак, решил Ковригин. Предложение терпеть и вытерпеть. Даже и после антракта.
Однако успокоиться никак не мог. Теребил листочки программки, подергивал ногой, вызывая недовольство соседей. Невротик. Чернота зала угнетала его ожиданием непредвиденного. А ведь был вроде бы готов к фокусам и пошлостям любых, и здешних, понятно, режиссёров, они и в Москве фокусничают и разводят пошлости, был готов и к коммерческим уловкам, к неуважению текста, к дилетантизму лицедеев из самодеятельности. Теперь же всё это заранее вызывало его тревогу и раздражение.
Но вот светотехники высветили сцену, и на ней стали передвигаться и разговаривать люди. И Ковригина будто ударной волной прижало к спинке кресла.
Так и просидел он весь спектакль, часа три (режиссёр отменил антракты, и зал их отмену вытерпел), был в состоянии футбольного страдальца, не фаната-юнца, горлопана, опоенного и обкуренного, а настоящего болельщика, явившегося на финальную игру в Кубке Чемпионов СВОЕЙ команды. Утонул в чужой жизни и в собственном напряжении, исключавшем какие-либо мысли, кроме мелких боковых соображений, тающих тут же. (Скажем, подумалось на секунду: откуда добыты исторические костюмы, даже и для статистов? Выяснилось позже, что они закуплены, почти задаром, за копеечку, в трех соседних областных городах, там опустели оперные театры, ставившие некогда Мусоргского и Глинку.) Будто бы сам был среди бояр, польских посольств, донских казаков Заруцкого, гама и свар мятежных лагерей, паники, интриг, амурных радостей завезённых из Польши фрейлин (все в ссылках вышли замуж) дочери сандомирского воеводы, полагавшей, что она имеет право подписывать послания — "Марина императрица" (а в посланиях этих горевали слова: "Всего лишила меня превратная фортуна…"). То есть три часа Ковригин соучаствовал в десятилетних событиях Смуты и в возбуждении жил лишь чувствами. Будто третьеклассник на спектакле в Детском театре, был способен вскочить и выкрикнуть спасительные советы людям семнадцатого столетия. Чего от себя, циника, не ожидал и над чем позже посмеивался. "Надо же! Этакое со мной случилось!.." Оценочные соображения пришли к нему лишь после спектакля, и то не сразу. Нельзя сказать, что они были беспристрастно рассудочными. Нет, они давали повод Ковригину укорять себя: "Снисходителен ты, братец, снисходителен… Конечно, ты ожидал худшего, это понятно, но тем не менее… Сам собой удивлён и фыркаешь, надувшись. А в одном случае ты просто увлёкся. И, возможно, зря…"
Этот "один случай" ещё придётся разъяснить…
Да, Ковригин пребывал в удивлении. И от собственного текста, а текст был его, то есть в принципе — его, он его вспомнил, как вспомнил и название пьесы. И от того, как в театре отнеслись к его пьесе.
Укор по поводу снисходительности впечатления был справедлив. Но что поделаешь, человек слаб. Конечно, многие ожидания Ковригина подтвердились. Вышло так, что дубовая колода и топор не зря были приобретены именно в мясном ряду рынка. Колода по ходу действа побывала и лобным местом, и троном Папы, и возвышением для речей смутьянов, и позорной лежанкой, на которую бросили искалеченное тело самозванца, да — мало ли чем. Но главным образом и долго она служила по назначению — на ней рубили мясо (в программке сообщалось, что роли мясников исполняют приглашенные мясники городского рынка такие-то). Историки и писатели привычных направлений, А.С. Пушкин, например, в "Борисе Годунове", связывали действия и затеи воеводы Юрия Мнишека, не последнего человека в Речи Посполитой, с интересами Ватикана. Речь Посполитая и теперь никуда не пропала, но для Синежтура католические мотивы оказались, видимо, не слишком важны. Известные по учебникам деятели монах-бернардинец Бенедикт Анзерин, ксёндз Франтишек Помасский и нунций Рангони, уместившиеся и в пьесе Ковригина, не столько, как бы им полагалось, занимались делами Папского престола, сколь были озабочены в Синежтуре продвижением польского мяса, а с ним и бычьих хвостов в Россию. Да и сам Папа в письме к Марине, поздравляя её с обручением, назвал польское мясо первым и главнейшим для неё делом. А мясные лоббисты в Краковском сейме пообещали шустрому воеводе и дельцу Юрию Мнишеку миллионы и владения в Московии, и тот бросился в авантюру со странным типом, вообразившим себя сыном Грозного Ивана. К типу этому странному, не разгаданному и поныне, нигде не относились всерьёз, а ушлый князь Адам Вишневецкий держал его за шута и "учинил на колесницах ездить людно", будто императора Рима. Ради мясных миллионов Юрий Мнишек включил в авантюру и малолетнюю романтически настроенную дочь Марину. Но польское мясное дело прогорело. В Москве, уже на третий день свадьбы, то есть Веселия Марины, по свидетельству немецкого хроникёра Конрада Буссова, Самозванец приказал русским поварам приготовить польское кушанье — варёную и жареную телятину, для московитов еду — нечистую, те сразу поняли, что царь-то — странен и подозрителен, чужак, но "молча стерпели, выжидая удобного случая"… А через пять дней Самозванец был убит и растерзан. Мясные лоббисты сумели пропихнуть в Московию лишь краковскую колбасу… Но Смута продолжилась.
Вот тут-то и понадобились режиссёру (или продюсеру? или спонсорам?) дубовая колода и мясники с городского рынка. Мясо, а потом и колбасу они рубили артистично, почти без слов, но с выражениями. Свойства мяса на колоде изучали православные попы, санитарные дьяки в служебных кафтанах с кошелями в руках, а также простой вороватый народ. И понятно стало Ковригину, почему пожарник Вылегжанин в телефонном разговоре назвал спектакль "Польским мясом".
Если бы Ковригин сидел на балконе, как и настраивал себя, ироническим наблюдателем, он, возможно, похихикивал, а то и хохотал бы. Если бы он попал в верещагинский зал театральным простаком-ретроградом, он бы воскликнул: "Позор! Халтура!" — и удалился бы на свежий воздух. Но он пребывал в уважительном волнении. Или даже в томлении души (эко как пафосно и с последствиями насморка названо!). Ну и что, говорил себе. Ну, отсебятина. Ну, интермедии, со своим отношением к истории и людским делам. А сколько такой отсебятины в вахтанговской "Турандот"! И осовременивается эта отсебятина то и дело. И зритель, даже и самый тонко-придирчивый, не морщится. Потому как — не скучно и талантливо. Насчёт талантливости "Маринкиной башни", решил Ковригин, пока будем помалкивать, но интермедии в ней принять можно. А они и далее следовали по ходу спектакля. Вот Марина, еще в Москве, печалилась в присутствии отца, нет здесь, мол, привычных лососей и вин, а к столу являлся тут же дипломат Афанасий Власьев, заменявший год назад в Кракове при первом обручении Марины жениха, царевича Дмитрия, и заявлял: "Вот вам, пожалуйста, прекрасный коньяк "Камю" из варшавских крыжовников!". "А ведь мог быть и из елабужских подушечек! — отмечал про себя Ковригин. — И молодец Марина не потребовала грузинских вин, они к лососям были бы нехороши…" Запорожские казаки, взявшие сторону Самозванца, носили оранжевые шаровары, а двое из них рыжие оселедцы превратили в плетеные косицы, украсили ими бритые лбы, горлопанили, трясли зелёными бумажками с мордами в бакенбардах и звали на майдан. Всякой шантрапы было много в Тушинском таборе Лжемитрия II, эти буянили, требовали жалованья, здесь не обошлось без братишек в тельняшках и анархистов батьки Махно, мушкеты (рушницы) они приделывали к тачанкам и орали перед окнами царицы Марины: "Любо, братцы, любо!" (в театре остались костюмы и реквизит от пьес Вишневского Всеволода, доносителя на Булгакова, отчего же и их не пустить в дело?). Да и какая Смута могла обойтись без шаровар, братишек, анархистов и мошенников? Как и без возбужденных свободами дам! Не Марину Мнишек имел в виду сейчас Ковригин, не Марину! Опять же пожарником Вылегжаниным были обещаны танцы, весёлая музыка, красивые и задорные девушки. Для их массовок (в программке сообщалось) пригласили группу поддержки местной баскетбольной команды. Было ради чего ходить в Синежтуре на баскетбол! Замечательно смотрелись девушки в бальных костюмах (Польский акт "Ивана Сусанина" с полонезами и мазурками), прекрасно выглядели они и в купальниках, отменявших на время скуку Тушинской таборной жизни. Гремела и обещанная музыка. На свадьбу Дмитрия и Марины прибыли из Польши тридцать музыкантов, но их жанровое направление не устроило московских ценителей искусств, и дерзкие гости были перебиты. Ну и так далее. Удивило Ковригина лишь одно. Уже в Москве он начал ожидать сверкания меди. Но никакого сверкания меди не случилось. И еще. Ковригин так и не понял, отчего спектакль называется "Маринкина башня".