Лягушки - Владимир Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двое в жестокую для них пору искали опору друг в друге. А в Марине вызревала страстная женщина. Гормоны ли тут причиной, неудовлетворённые ли потребности организма, инстинкты ли самки? Кто знает. Не исключено и то, что никчёмный полководец и политик обладал иными мужскими достоинствами. На польской гравюре семнадцатого столетия вид у него, с кудрями из-под меховой шапки, самый что ни на есть куртуазно-завлекательный. Этакий красавец. Так или иначе Марина бросилась из Тушина в Калугу через Дмитров (в Дмитрове с саблей в руке успела повести осажденных на защиту крепости). Да что бросилась! "Чем мне, русской царице, с таким позором возвращаться к моим родным в Польшу, лучше уж погибнуть в России. Я разделю с моим супругом всё, что Бог нам предопределил". Свидетельство всё того же немца Конрада Буссова: "…приказала сделать себе из красного бархата костюм польского покроя, надела его, вооружилась ружьём и саблей, а также надела сапоги и шпоры и выбрала хорошего, быстрого коня". Февраль, снег, красный гусарский мундир на белом, красиво. Запомнилось на века. Трясла створки ворот, требовала пропустить к Царю Московскому…
А дальше… А дальше рутина таборного быта, ничем не лучше Тушинского. Интриги, смерти, грабежи, пьянки, самодурство и жестокость "мужа", заступничество за невиновных, безнадёжье, страхи, переписка с враждующими сторонами, возможности погибели каждый день. С одной лишь особенностью. Ожидание ребёнка… Естественная материнская радость женщины и дурость привыкшей к царским почестям бабы. (Ковригин полагал, что слово "баба" к Марине Мнишек, особенно к той панночке, что парила и будто бы плескалась в его воображении, не могло быть применимо, но его знакомые дамы со схожими химерами и претензиями были для него именно бабами, а потому и слово возникло в нём без логических крыльев). Марина жила с упованием, что из лона её появится "царевич", а не "царевна". Коли бы родила девочку — конец всем упованиям. Девочка на Руси ничего не значит. Сколько великокняжеских и царских дочек нам неизвестны. Лишь похоронены где-то в соборах владетельного рода. Марина родила мальчика. Назван он был Иваном Дмитриевичем. Через три года мальчика в государственных интересах казнили. И чем же этот мальчик, крещенный по православному обычаю, удивлялся возмущенный студент Ковригин, был перед русским народом виноватее канонизированного Дмитрия Угличского? А при рождении его (опять же Конрад Буссов): "…русские вельможи с её дозволения и согласия взяли у неё и обещали воспитать его в тайне, чтобы он не был убит следователями, а если Бог дарует ему жизнь, стал бы государем на Руси. Её же, царицу, в то время содержали и почитали по-царски". За месяц до рождения "царевича" на зимнем поле под Калугой (гоняли зайцев) Тушинский властитель был мстительно разрублен (именно разрублен) ногайским татарином Урусовым, чье вызволение из тюрьмы (сидел за убийство, но плакались за него жена и дочери) выпросила у мужа царица Марина. Хороши народные определения. На что и напросилась… И осталась Марина в свои двадцать два года (студент Ковригин считал сроки, Марина Мнишек была старше его уже на три года) царицей-одиночкой. И положено ей было судьбой погибнуть через три года. А прежде — побывать не где-нибудь, а в Астрахани и на Яике (могла бы оказаться и в Кызылбаши, то бишь в Персии). Самбор-Краков-Москва-Калуга-Астрахань и смерть в Москве, в Ивановском монастыре, в кручине и тоске по казненному сыну. И по казненным, теперь уже совершенно ложным, можно сказать и маниакальным амбициям. Трагический маршрут блестяще начавшейся жизни. А казнили её сына, Ворёнка (ему не исполнилось четырёх лет), в метельный день, он плакал и спрашивал: "Куда вы меня несёте?", несли его к виселице, он был лёгок и мал, толстой верёвкой из мочала не смогли как следует затянуть узел, и полузадушеного ребенка оставили умирать на виселице. Историческая неизбежность.
А вот в жизни гордой полячки взрослые дяди, отправившие её сына на виселицу, были будто бы заинтересованы. Государю (а им уже стал Михаил Романов) и боярам для обличения вражеских неправд "надобна она жива". И якобы, вопреки слухам, её не топили, не морили голодом и стужей. В грамотах она была уже объявлена причиной, "от которой всё зло Российскому государству учинилося". Но ведь могли, и содержа узницей, использовать всё той же разменной монетой в новых играх и интригах. А она взяла и померла. И было ей двадцать шесть лет.
Последние месяцы Марины были фантасмагорией мытарств в компаниях с разбойниками, с беглыми буйными казаками, гонений, бегств, изнуряюще-тщеславных всплесков её будто бы провиденческого предназначения, страхов за себя, но главное — за жизнь ребёнка, Ивана Дмитриевича, и не за ребенка просто, а за гаранта её и своего величия, носителя судеб великих стран. И никак не желал согласиться студент Ковригин с мнением современников Марины, а потом и позднейших историков, о том, что дочь сандомирского воеводы и есть — главная злыдня Смуты. Не с неё началась Смута, и не она была движетелем Смуты…
Автор, до сих пор поглядывавший на Александра Андреевича Ковригина со стороны, посчитал нужным допустить здесь некое пояснение. Текст своей пьесы по ходу спектакля Ковригин, конечно, вспоминал, но приведенные выше его соображения о Марине и её судьбе были давнишние, студенческие, отчасти забытые, отлетевшие по той причине, что и сама Мнишек удалилась (или была удалена) из его интересов и томлений, но теперь-то выходило, что они никуда и не отлетели, а жили в нём и по сей день. И, естественно, не было сейчас у Ковригина никакой необходимости при горячем-то восприятии им происходящего на сцене укреплять впечатления логическо-словесной арматурой. Это уж автор постарался сделать за Ковригина. Возможно, и зря. И в моей передаче возникли упрощения взволнованно протестных чувств и мнений студента Ковригина, нырнувшего в Историю.
А Ковригин наблюдал уже, как вписанная чьим-то карандашом в программки Древеснова П. П. в отрепьях нищенки вместе с другими нищенками из баскетбольных развлекательниц поёт и отплясывает вблизи дубовой колоды, на колоде же, на виселице при ней, раскачивается тряпичная кукла. А может, это были и не нищенки, а мрачно-нервные снежинки и хлопья зимней московской вьюги… А вот ноги Древесновой казались красивыми. Хотя и чуть полными в икрах. Если доверять биноклю…
Действо, надо понимать, подходило к концу…
20
Какая из себя Древеснова, Ковригин узнал в первых эпизодах спектакля.
Все — и в партере, и на балконе, оживились, будто при выходе на здешний паркет Майи Михайловны Плисецкой, шеи повытягивали, зашумели, кто шёпотом, кто в полный голос выразили радость:
— Древеснова! Древеснова! Древеснова!
— Ваша прима? — спросил Ковригин у соседей.
— Вовсе нет, — прозвучало в ответ. — До нынешнего дня никто о ней и не слышал. Дебют. Из программок узнали. Экстренно ввели. В этом весь фокус. Хотя и неизвестно какой.
Тотчас же было что-то доверительно добавлено шёпотом. В шёпот Ковригин не вслушался. О чем потом пожалел.
А начинался эпизод с Ксенией Годуновой.
В Москве после коронации "назвавшийся Дмитрием", теперь уже царь, по его же установлению — Император, Дмитрий Иванович полгода проживал холостяком. Занимался делами, много чего интересного наобещал и затеял, при нём в Москве всё подешевело, устраивал военные маневры с потехами и боевыми упражнениями, сам получал от них удовольствие, обедал под музыку и был "падок до женщин", пошли слухи, будто Дмитрий держит при себе Ксению Годунову, в монашестве — Ольгу. Слухи эти встревожили Юрия Мнишека, нам же они дают повод предположить, что никакими ведьминскими чарами Марины Самозванец не был околдован, в подкаблучниках не ходил и по её подсказкам не действовал. Так вот П. Древеснова получила роль дочери царя Бориса, роль — на минуту, но с двумя фразами. Она в монашеском, естественно, одеянии страдала, пела печально, окружённая плакальщицами-баскетболистками (костюмы поселянок из "Ивана Сусанина") и отбивалась от эротических претензий Самозванца (тут случился чуть ли не стриптиз, и белье страдалицы многих удивило, Ковригину же показалось, что тело Древесновой и пластика её движений ему знакомы). По ходу спектакля выяснилось, что П. Древеснова введена не в четыре эпизода, как обещал Белозёров, а и в иные сцены. Она то и дело возникала среди фрейлин Марины, погуливала в Тушинском лагере и даже оказалась в Калуге женой коварного ногайца Урусова, разрубившего позже на охоте Тушинского вора.
Саму Марину играла Хмелева. Ярославцевой ("тоже кадр Эсмеральдыча") же отдали роль Барбары (Варвары, Варьки) Казановской. Казановскую Ковригин придумал. То есть была реальная Барбара Казановская, гофмейстерина, она с Мариной прибыла в Москву, с ней же прошла дорогу мытарств до Астрахани. Но в бумагах Барбару-Варвару называли "старой женщиной", а Ковригин омолодил её и произвел в ровесницы Марины. И по прихоти юного, а потому и наглого драматурга, озабоченного, между прочим, и сюжетными ходами, стала Казановская подругой и соперницей Марины. Уже после первых эпизодов спектакля опасения Ковригина насчет дилентантизма здешних звёзд ("небось, из самодеятельности") исчезли. И Хмелёва, и Ярославцева были хороши. Поначалу в ухе Ковригина будто бы поселился чистильщик обуви Эсмеральдыч и стал подзуживать: "А кто лучше-то? На кого ставить-то будешь, проезжий из Сыктывкара в Оренбург, а потом и в Аягуз? А?" Но вскоре подзуживания притихли. Эсмеральдыча в театр не допустили. Не достал билета. Хмелева оказалась тоненькой (опять же примем во внимание свойства бинокля), истинно подростком, могла бы прожить и заскучать на песочницах травести до ролей старушек, но для травести она была слишком высока. В день убиения Гришки Отрепьева погромы поляков продолжились, естественно, следовало растерзать и его жену. Толпа мужиков (среди них были и приглашенные в спектакль мясники городского рынка, а возможно, и торговцы зеленью оттуда же) бросилась в покои царицы. Марине повезло. Полячки, барышни и дамы, из её окружения (группа поддержки баскетболистов и с ними Древеснова), успевшие лишь, и то не все, натянуть юбки на ночные рубашки, простоволосые, без макияжа, то есть без румян и белил, без украшений, были для победивших заговорщиков "все как на одно лицо". Но формы их тел не могли не вызвать практического интереса. Погромщики от души поворовали, но убивать полячек не стали, а занялись плотскими удовольствиями. С силовыми, правда, принуждениями. Марину от бесчестья спасла юбка Казановской. В жизни Марина Мнишек была маленькой, в прощальный день своего московского Веселия спряталась под юбку гофмейстерины, там и отсиделась. И Ярославцева-Казановская виделась женщиной рослой, но Хмелёва, хоть и тоненькая, спрятаться под её юбкой никак не смогла бы. И началась сцена из мюзикла с прятками, ритмическими движениями, чуть ли не танцами, хорами (не все в массовке были с рынка, но и торгаши не мешали), сцена, не предусмотренная ни историей, ни Ковригиным. Но и она криков протеста Ковригина не вызвала. Его к тому времени увлекли и Хмелёва, и Ярославцева. И волновали Ковригина их голоса. В особенности голос Хмелёвой, как будто бы облику её несвойственный. Впрочем, редкостью такие несоответствия не были. Ковригин знал актрису в возрасте, на неё, сморщенную коротышку, на сцене и в жизни смотреть было противно. Однако её исправно приглашали озвучивать молодых сексапильных обольстительниц, порой и в эротических киносюжетах "Плейбоя". Люди, не видавшие её, могли посчитать, что она и есть секс-бомба и женщина-вамп. Тоненькая и будто хрупкая Хмелёва, казалось, должна была бы звенеть хрусталём, но нет, если бы она пела, смогла бы исполнять роли в операх Верди и Вагнера, побыла бы и Пиковой дамой у Чайковского. Что значит — если бы она пела! Она и пела. По дороге в Тушино, сначала радостно — в надежде на встречу с ожившим царем Дмитрием, потом, узнав о его подмене, — печально, со слезами горючими, с бабьим причитанием даже. Пела и ещё. И одна, и с окружением, дамским, и казацким. Случаются совпадения и несовпадения запахов и звуков, решающие в отношениях и животных, и людей. Звуки голоса Хмелёвой никак не раздражали Ковригина, даже когда Марина Мнишек, особенно в калужских сценах, вздорно вскрикивала, проявляя себя капризной бабой. "Хоть уши затыкай! — думал Ковригин, ощущение непредвиденной опасности тормошило его. — Этак и в плен попадешь! Не хватало ещё!.." Тембр и диапазон интонаций позволяли Хмелёвой (Е., значилась она в программке, Елена, что ли, или Евгения, не Евлампия же, да хоть бы и Евлампия, но лучше бы всё же — Елена) проявлять разнообразие свойств героини. Вот после погрома Марина мечется поникшая, дрожащая, и голос у неё дрожит, стонет, косуля подраненная. А в следующем эпизоде (погромщики боярами утихомирены) человек от бояр требует у Марины её драгоценности. Марина уже не косуля, вдова, умеющая себя держать, царица, прямая, дерзкая, говорит резко, не говорит — молвит: