Дорога. Губка - Мари-Луиза Омон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не выкину связанного утром квадратика; брошенные вещи продолжают свою жизнь, я распущу его и использую эту шерсть в другом вязании. Все это сотрет тяжелые воспоминания, быть может, и лес отступит, в конце концов его поглотит полная тьма, и черты лица, придуманного мной, уже нельзя будет различить. Главное, не пропускать больше автобуса восемь пятнадцать; никакой другой не обеспечивает безопасности.
Последней в Лонжюмо вошла в автобус рыжеволосая девушка. Я увидела ее, когда она уже показывала свой проездной билет.
— Вот видите, Констанция, — сказал шофер, — вы без меня обойтись не можете!
Она рассмеялась, потом пожаловалась на холод, она явно продрогла.
Ее обычное место было занято. Она слегка кивнула мне и села в первом ряду прямо передо мной. В меди ее пышных волос белело маленькое пятнышко: увядший цветок жасмина, совсем засохший. Автобус теперь катил быстро, уж не знаю, что унося с собой. Девушка продолжала дрожать. Я думала, что она сойдет на следующей остановке, где обычно садится по утрам, но она осталась в автобусе. Задержавшись перед красным светом, водитель, улыбаясь, обернулся к ней.
— Вам холодно, Констанция? Идите поближе ко мне, здесь теплее. Ох, эти девушки! Можно было хоть свитерок с собой прихватить все-таки, ну что на вас за блузка, она же совсем…
Блузка и правда была прозрачная, вышитая по рукавам зеленым и черным.
Констанция не ответила на приглашение шофера, она достала из своей школьной сумки маленькую меховую ленточку и набросила ее, точно галстук, на шею. Я почувствовала, как что-то мягкое коснулось моего лица. С плеча Констанции всеми своими блестящими глазками на меня смотрела сдвоенная куница.
Констанция… Так звал меня господин д’Артаньян, сохранивший благоговейные воспоминания о госпоже Бонасье.
У меня не было желания узнать, когда сойдет лицеистка. Видя, что она остается в автобусе, я вышла задолго до своей остановки.
Большая часть дороги идет среди полей, и с тех пор, как срублены деревья по обочинам, ничто не защищает от ветра редкого здесь прохожего. Я жалела, что вышла в этой пустыне, я закоченела, и от этого ветра у меня перехватывало дыхание, а главное, мне казалось, будто автобус уехал и увез меня самое.
Я не могла дать имени тому, что шло сейчас по полю. Ощущение, будто я сама где-то еще, а не в своем собственном теле, было совершенно новым и таким тревожным, что я едва не закричала. Мне казалось, что я расстелилась пеленой над ложбинами Лонжюмо, ибо мне, собственно, ничего больше не принадлежало. Это была какая-то странная смерть, можно сказать, небывалая; я ощущала свое присутствие всюду, в самых дальних уголках космоса. В конце концов, разодранная на четыре стороны света, я, может быть, закричала, теперь уже не помню.
Я бежала, чтобы скорее оказаться у домов. Я вовсе не собиралась просить там помощи, мне только нужно было знать, что я в замкнутом пространстве.
Там, где кончаются поля, в нижнем этаже высокого и узкого дома с островерхой крышей есть маленькое кафе. Первый этаж поднят на двенадцать ступенек, их надо одолеть, чтобы попасть в кафе; вход с фасада, а дом стоит торцом к дороге, и потому, когда проезжаешь мимо, кафе почти не видно. Это кафе я намечаю себе как цель. Зажатая в его стенах, я наконец смогу прийти в себя. Под низким потолком деревенского кафе я не только найду укрытие, но и буду «годна для классификации»: слегка заблудившаяся молодая женщина, которая собирается выпить что-нибудь горячее предательским сентябрьским днем, который начался ярким солнцем и кончился бурей. Я вновь пойму как себя вести и, быть может, обрету собственное имя; которого пока что не помню. Пока что, под этим слишком высоким небом, я — ничто, меня нельзя вписать ни в какую рубрику. Я хуже, чем неотснятая пленка, у той — вся жизнь впереди, я — как фильмы, разъеденные временем, пленка, которая плавится сама по себе, разжижается, теряет память и даже следы картин запечатленного на ней мира. Я никогда не испытывала жалости к их гибели. Если мне и хотелось, чтобы эти фильмы спасли, то только ради удовольствия их классифицировать.
Лестница кафе приводит сначала на маленькую бетонную площадку. Перила сделаны из металлических трубок, выкрашенных в белый цвет, и это наводит на мысль о больничных койках. У подножия лестницы, справа и слева от нее, шины, положенные одна на другую, по две с каждой стороны, превращены в цветочницы, где растет рахитичная герань.
Сквозь оконное стекло я вижу буфетную стойку; она деревянная, как и столы, все — старомодное и до блеска отполированное. Мое трудное и частое дыхание становится спокойнее при мысли, что я сейчас облокочусь двумя руками на эту стойку, почти распластаюсь на ней, чтобы быть в состоянии принять меры отнюдь не космического порядка, нет, — жалкие, скромные, человеческие меры.
Толкаю дверь: она заперта. Земля уходит у меня из-под ног, сейчас поглотит меня; мир снова стал диким: это джунгли. Пытаюсь убедить себя, что в доме кто-то есть, но не чувствую в себе сил обойти его или позвать кого-нибудь. Только потерпевшие кораблекрушение могли бы понять, что я чувствую. Тот, кто увидел бы, как я цепляюсь за перила, стоя на этой площадке, решил бы, что я пьяна; я ощущаю вращение земли, меня выбрасывает в космос, все дальше и дальше, меня больше нет. И вдруг мелькает мысль: скоро будет автобус, надо попасть на него. Я не рискую посмотреть на часы — для того, чтобы поднять руку, надо отпустить металлический поручень. Остановка неподалеку, я вижу отсюда столб, на котором различаю качающийся на ветру голубой круг. К несчастью, та часть дороги, откуда должен появиться автобус, с моей площадки не видна. Мне необходимо спуститься и следить за дорогой. Движения сейчас почти нет, автобус будет идти на большой скорости, и шофер, если никто не помашет ему рукой, даже не станет сбавлять хода у остановки. Но как оторваться от крашеной металлической трубки, похожей на те, из которых сделаны больничные койки (на такую перекладину кладут руки один за другим все члены семьи, приходящие в больницу по воскресеньям, чтобы легче было наклониться к лицу больного, не слишком близко, однако, а держась на дистанции, благодаря этому барьеру между ними, которого, быть может — так они по крайней мере надеются, — больной не чувствует, но они-то чувствуют эту защиту, это прибежище, до них нельзя дотянуться, их нельзя поцеловать, ко зато они могут выказывать знаки внимания, нежности и всяческой поддержки при условии, конечно, что речь идет исключительно о словесной поддержке), нет, я и подумать не могу оторваться от этого поручня, от этого барьера, за который я цепляюсь, как и они. Это единственное, что надежно в мире, единственная точка соприкосновения — и защитная броня одновременно — между мной и тем, из чего состоит жизнь. Если я отпущу поручень, все поплывет; тонкие перила на бетонной площадке кафе — кормила вселенной. Стоит мне убрать руку с перил, я растворюсь, потеряю ощущение собственного тела. Я чувствую, что я на волосок от гибели, уже наполовину погибла. Из глубин собственного смятения я пытаюсь составить какой-то план. Я подожду, пока не послышится шум знакомого мотора, который я прекрасно различаю и в обычное время ни с каким другим не спутаю. Весь вопрос в том, удастся ли мне, несмотря на шум грозы, вовремя услышать его, чтобы успеть добежать до остановки.
Я пытаюсь оценить расстояние, отделяющее меня от голубой круглой таблички. Отсюда до того места должно быть метров пятьдесят, но я дам знак шоферу, как только окажусь на дороге. Я подсчитываю: пятнадцать секунд на спуск с лестницы, три секунды на то, чтобы добраться до края тротуара, откуда меня будет видно; минута или чуть больше, чтобы добежать до остановки, но будут ли у меня эти восемьдесят секунд, когда я услышу гул мотора? Все зависит от желания шофера замедлить ход и подождать меня минутку, когда он увидит, что я машу ему.
Я тренируюсь, пробую быстро спускаться с лестницы, не отрывая все-таки рук от поручней. Тренирую ухо, прислушиваясь, как только это становится возможным, к шуму автомобилей, но на этом ветру их почти совсем не слышно, и мне удается что-то расслышать всего за десять-пятнадцать секунд до того, как я — их вижу, и всякий раз меня охватывает тревога: а вдруг это шум автобуса; своим чувствам я больше не доверяю. И слышу, как сама говорю вслух: «Я не отвечаю больше ни за что».
Вот и он. На этот раз я уверена. В ту секунду, когда надо оторвать руки от перил лестницы, мне кажется, что я никогда не смогу этого сделать. Если ждать, пока я увижу автобус, который вот-вот должен появиться, я пропала; никто не заметит, как я машу рукой. Я делаю такое резкое усилие, выпуская поручень, что просто скатываюсь на землю. Боль в ушибленных коленях мне даже приятна: она — залог того, что я существую. Я выбегаю на дорогу чуть раньше автобуса. Машу двумя руками и бегу. Автобус останавливается далеко впереди, и я догоняю его; мне надо его догнать. Это одна из важнейших минут моей жизни, одно из тех свиданий, на которые нельзя не прийти. Когда я подбегаю к дверце, она открывается.