Против часовой стрелки - Владимир Бартол
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мама, а кому теперь достанется хлеб дяди Тасича? Кристинице он не достался — его съели солдаты. У девочки началась золотуха, и, хотя ей надели золотые сережки, а на шею повесили на шнурке три золотых колечка, поили молоком с молотым липовым углем, окуривали дымом осиных сот, спасти ее не удалось. Детский организм был подорван. Священник прислал ей ломоть белого хлеба, Кристиница схватила его и, улыбаясь, прижала к себе. Глаза ее закрылись.
Солдаты ушли. Нанца и Кати родили. Появились итальянцы, поставили в центре села полевую кухню, варили рис и макароны. Франчек и Венчек ходили к ним с большим горшком, а потом до позднего вечера бегали по селу.
Служили благодарственный молебен «За счастливое окончание мирового побоища». В церкви не протолкнуться. Священник торжественно ступил на амвон. Он опять ничего не боялся, на лице появилось прежнее выражение уверенности сельского владыки. Паства снова принадлежала ему. Прочитав молитву, начал проповедь:
— Дорогие чада мои, Господь Бог помиловал слуг своих недостойных, отвел от них меч войны. Преклоним колена и возблагодарим господа из глубины сердца. Страшный сей мор не обошел и нас. Пали смертью храбрых Йозеф Кривец, Иван Куштрин, Мартин Лапаня, Франц Хвала, Андрей Клеменчич и Антон Водрич. Пропал без вести Жеф Обрекар. Добрый и богобоязненный был человек и детей своих воспитывал в страхе божьем.
Нанца, узнав, что мужа считают пропавшим без вести, нашла в этом свое оправдание. Когда священник упомянул о полной греха жизни, о падении нравов, вызванном войной, она опустила голову, а когда он поведал, что война — обширное поле, с которого сатана собрал урожай в много тысяч душ, потом, возвысив голос, напомнил, что милосердие божье неисчерпаемо, что все женщины, оскорбившие мужей дурным поведением, должны вымолить прощение сперва у бога, потом у своих обманутых мужей, Нанца залилась слезами. Ей от всей души захотелось увидеть Жефа. Она бросилась бы перед ним на колени, умоляла бы, чтоб он ее не убивал, а Жеф, конечно, поднял бы ее с колен и простил. Встань, сказал бы он, ибо все мы грешники.
Священник сошел с амвона. Старый хромой органист никак не мог отыскать ногами нужные педали. Наконец орган заиграл. Стекла очков органиста словно бы помутнели, и две слезы упали на слова «Te Deum»[19] и «Veličastno»[20].
IIIЖеф бросился вон из дома. Пол в сенях заскрипел, закачались каменные ступеньки. Он уперся в колоду и только здесь перевел дух. Уставившись на тупые носки грязных сапог, стянул засаленную фуражку, поплевал на мозолистые руки и потер вспотевшую лысину. Злость и жажда мести сменились горькой обидой и растерянностью. Однажды, когда он был еще сопливым мальчишкой, хозяин избил его за то, что он небрежно бросил картофельную кожуру на стол и «дар божий» упал на пол. Жеф убежал, до вечера прятался на пастбище — придумывал, как отомстить хозяину. Готов был даже повеситься. Та же мысль пришла ему в голову и сейчас. Может, хоть тогда отдохнет. Несколько минут он тешил себя этой картиной.
«Ха! Вот и веселитесь потом», — подумал он и потер руки. Губы расползлись в злорадной ухмылке.
Жеф нахлобучил фуражку, снял ремень и пошел к груше. Потянулся, пытаясь ухватиться за сук, но не достал. Тогда он подтащил к дереву тяжелую колоду, взобрался на нее и закинул ремень на сук. Ветка склонилась, и ему за шиворот упали холодные капли воды. Жеф тряхнул головой, сжал кулаки и, глядя в небо, процедил:
— Будьте вы прокляты, не повешусь!
Заскрипела дверь, на пороге показался Якоб в исподнем. Он открыл было рот, чтобы закричать, но лишь потыкал палкой о каменные ступеньки. Жеф спрятался за угол дома. Открылось окно, высунулась Нанца:
— Куда он подался?
Якоб показал палкой на гору. Даже не оглянувшись на фыркающих лошадей, Жеф садом вышел на широкую расхлябанную дорогу над рекой.
— Испугались, проклятые, — кипел он, жалея, что они не видели, как он собирался вешаться. — Вот крику было бы, руки б ломали от горя.
Жеф шел между вербами, спотыкаясь о корни. Ветки хлестали по лицу, за воротник стекала вода. Выйдя на узкую мокрую просеку, он остановился среди черных широколистых лопухов и сдвинул шапку на затылок. На сердце была жгучая пустота. А ведь он возвращался, полный большой светлой надежды. Нес ее в потных руках, как ребенок игрушку. А теперь эта надежда словно затерялась в высокой болотной траве. И как у ребенка, от обиды и злости у него потекли слезы, застревая в глубоких морщинах на небритых щеках, в уголках рта.
Жеф достал из кармана кисет, сунул в рот табак, разжевал, сильно работая зубами, и выплюнул далеко в кусты. Вышел к реке. Река текла, шлифуя огромные камни. От ее мягкого плеска у Жефа заныли ноги. Он вспомнил, что две недели не разувался, уселся и начал стягивать сапоги. Резкий запах пота ударил в нос, пальцы на ногах были разъедены. Жеф медленно опустил ноги в воду. Ночь была светлой. Над гребнем горы тянулась белая дымка, по долине гулял ветерок. «К погоде», — понимающе кивнул он. Ближе к противоположному берегу вода с шумом разбивалась об утес. Где-то в запруде охотилась выдра. Неподалеку в усадьбе пропел петух. Занималось утро.
Жеф сидел над рекой и жевал табак. Потом натянул сапоги на босые ноги и зашагал в село. Люди уже вставали, из труб поднимался дым. Жеф направился к Цестарю, уселся за стол и, надвинув на глаза шапку, приказал:
— Водки!
Цестарь подошел вразвалку, подтягивая на ходу штаны на круглом животе и заправляя рубашку. Достал деревянную табакерку, ухватил щепоть табаку, положил на тыльную сторону ладони и втянул в нос. Уставившись на Жефа, закричал:
— Те-те-те, пятнадцать петухов, гляди-ка, да это никак ты, куманек Жеф? Когда вернулся? Сегодня? А дома что ж? Нет еще? Перво-наперво ко мне? Еще бы! Те-те-те, пятнадцать петухов, сколько ж мы с тобой не виделись? Ой-ой, а ведь тебя считали пропавшим без вести. Молились за тебя. А я всегда говорил: «Конечно, все в божьей власти, но я верю, вернется». И ты вернулся. Те-те-те, пятнадцать петухов!
Жефа трясло от злости. Он прятал руки под стол, чтобы не дать Цестарю в ухо. Он и раньше терпеть его не мог: толстый как бочка, а язык что помело. «Куманек, куманек, пятнадцать петухов». Черт бы его побрал! Жеф молча выпил водку и поставил стакан перед Цестарем.
— Еще!
Цестарь вышел, но вскоре вернулся. Подтянув штаны, насыпал табаку на руку и не спеша втянул в нос.
— Так, говоришь, дома не был? Те-те-те, пятнадцать петухов! — взялся он за свое, громко чихнув. — Нехорошо, нет. Понятно, все мы грешники, все, но бог простит — тело грешно, а душа чиста. И еще, куманек, сам понимаешь, как-никак это Медведевы…
Жеф был сыт по горло. Он сдвинул шапку на затылок и грудью пошел на Цестаря, тот отскочил.
— Молчи уж! Те-те-те, пятнадцать петухов, все они одинаковые. И твоя не лучше. Трактирная баба что качели — кто хочет, тот и качается! — кривил он рот в крике.
— Куманек, нехорошо говоришь, — забормотал Цестарь, испуганно отступая.
Жеф умолк. Натянул шапку на глаза, зло сжал губы.
Весть о том, что вернулся Жеф и пьет у Цестаря, разнеслась по селу. Мужчины один за другим заходили в трактир, похлопывали Жефа по плечу, о чем-то спрашивали, не получив ответа, говорили добрые слова и, выпив вина, уходили. Пришли бабы. Пасенчуркова Ера, умевшая вычистить языком все углы, безбоязненно подошла к Жефу, поправила ему шапку и, любуясь своей ролью утешительницы, пропела:
— Эх, и на что тебе было жениться, но, видно, бог ведает, что творит.
Эти слова задели Жефа за живое, он вскочил, точно в него плеснули кипятком, шапка сползла на затылок, обнажив мокрую лысину.
— Что? Бог ведает? Значит, бог ведает, что творит? А разбойник или вор тоже ведают, что творят? А если я вобью тебе голову в живот или вышвырну свою бабу в окно, выходит, и я ведаю, что творю? Или как? Что ж это за дела? Война — иди с богом на смерть. Мир — живи с богом мирно. Вот тебе святые заповеди и пащенок в придачу. А где он теперь, бог, со своей помощью? Сидит в небесах на золотом престоле, слушает пение ангелов да, прищурясь, разглядывает в дырку наш свет. Само собой, видит меня и скорбит, и записывает в долговую книжку, как Цестарь: «Те-те-те, пятнадцать петухов, Жеф меня поносит, Жеф — богоотступник, Жеф свою бабу выгнал». Так говорю или не так? Так. У кого деньги да пушки, с теми и бог. Царь с царем помирятся, ворон ворону глаз не выклюет. Трус да угодник с богом ладят. Да здравствует война! Долой войну! Что сегодня грех, то завтра добро, а что добро, то грех. — Жеф выпил залпом еще стакан водки, опять натянул шапку на глаза, пожевал табак и выплюнул прямо на пол. Теперь он мог помолчать. Старухи, слушая его, крестились.
В те дни вернулись с войны еще несколько солдат, это прошло незаметно. А вот о Жефе Обрекаре говорили все. Слух о его разгуле и богохульстве дошел до священника. Настало воскресенье. Кончив читать Евангелие, священник достал пестрый платок и громко высморкался. Все знали, что это не к добру. И верно, почти вся проповедь была посвящена Жефу Обрекару, сбившемуся с истинного пути католику, который прежде жил тихо и праведно, в страхе божьем, и в страхе божьем воспитывал детей своих. Но семя порока запало в его душу, и Бог оставил его своей милостию. Богохульничает Жеф Обрекар, над ним же перст божий.