Старая девочка - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давно, еще только начиная знакомиться с делом Веры, Ерошкин рассматривал эту идею: то поодиночке, а то сразу гуртом подставлять Вере людей, которых она знала, подставлять вне всякой связи с дневником, с хронологией, прожитой ею жизнью так, чтобы в конце концов Веру запутать, заставить бояться собственного прошлого. Тут был шанс – причем немалый, – что она, в самом деле, или потеряет дорогу, или станет страшиться ее даже больше, чем настоящего, и тогда повернет. И все-таки он на это не решился, и позже, что не решился, – никогда не жалел.
Он видел, сколько в Вере воли, силы, и однажды, когда они со Смирновым провели целый день, обсуждая эту идею, сказал, что сейчас Вера хотя бы понятна и предсказуема: точно известно и куда она идет, и что будет в ее жизни через десять дней, через сто, через тысячу. Так можно хоть что-то рассчитать, а если Веру сбить, начнется вообще черт-те что. И Смирнов с ним согласился, правда, добавил, что, если ничего не поможет, придет очередь и для подстав, но больше о них не заговаривал, и Ерошкин понял, что Смирнов эту мысль оставил. В общем, до своего срока каждый из подследственных был очень опасен, достаточно было, чтобы не удержался один, – и механизм запустится сам.
Была еще причина, по которой Ерошкин их боялся. Уже твердо зная, что ставит на Берга, он не сомневался, что остальные сделают всё возможное, только бы ему помешать. Ведь ничего, кроме ненависти к нему, в них нет; по общему мнению, у Берга так, без лжи и обмана, не было ни малейшего шанса. Вера никогда его не любила, никогда им особенно не интересовалась и, как бы ни поворачивалась ее жизнь, никогда, если бы знала правду, не связала бы свою судьбу с Бергом. То, что он пытается ее добиться, выдав себя за расстрелянного год назад брата, должно будет показаться им неслыханным кощунством. Но он действовал подло не только по отношению к брату, а и к ним тоже. Ведь этим мерзким кунштюком он, наплевав на любую очередь, сразу оказался впереди всех. Ерошкин знал, что этого они Бергу никогда не простят.
С очередью было ясно как божий день, и, хотя теперь, после двух месяцев допросов, Ерошкин ко многим из подследственных, в частности, к Корневскому, Сашке, Диме Пушкареву, да и не только к ним, испытывал симпатию, он понимал, что для пользы дела всем им эти ближайшие четырнадцать-пятнадцать лет придется провести в заключении. Неважно, как будет именоваться место, где их изолируют: тюрьма, лагерь или военный спецобъект, будут они сидеть вместе или порознь, – в любом случае их изоляция должна быть полной. Смирнов с его доводами согласился, и Ерошкин сообразил, что надо предложить, чтобы этим объектом командовал Клейман. Так и пожелание начальства будет выполнено, и он, Ерошкин, когда окажется вместе с Бергом в Ярославле, будет чувствовать себя проще.
Ерошкин краем уха и раньше слышал, что всё это время Клейман в Ярославле хлеба даром не ел. Но прежде это мало его касалось, у него был свой участок работ, и он занимался именно им. Теперь же, когда сейф, где хранилось всё, связанное с Верой, Смирнов велел перенести в его кабинет, Ерошкин решил, что ему пришла пора познакомиться с Клейманом и начать лучше как раз с его донесений; он хотел взять их домой и за ночь прочитать и был буквально поражен, когда увидел, что чуть не половина большого сейфа забита рапортами, подписанными Клейманом. Собственные его, ерошкинские, двухмесячные труды не занимали и одной полки, а Клейман не уместился на пяти.
Перспектива на несколько месяцев в это закопаться Ерошкину не улыбалась, в то же время было ясно, что прочитать ярославские рапорты придется. Дело даже не в том, что Смирнов прав – у Клеймана могут оказаться интересные идеи, просто, не зная, что успел Клейман в Ярославле, он, Ерошкин, раз за разом будет попадать впросак. В общем, Ерошкин уже начал готовить себя, что те две недели, которые он раньше отпустил, чтобы привести в порядок московские дела, с кем надо – увидеться, и с кем надо – попрощаться, теперь пойдут на Клеймана. Но и этим благим планам сбыться было не суждено.
В три часа ночи Ерошкину домой позвонил Смирнов и сказал, что только что арестован Ежов, в данную минуту его везут на Лубянку. Он, Смирнов, говорит от Сталина, по личному распоряжению которого дело Ежова поручено именно ему, Ерошкину. Сталин просит назначить первый допрос прямо на завтра, на девять часов утра. Ежову нельзя дать опомниться. Сам Сталин на этом и на нескольких следующих допросах тоже будет присутствовать, но, чтобы никого не смущать, сядет за перегородкой, откуда всё хорошо и видно, и слышно. Ерошкин должен допрашивать Ежова так, как если бы Сталина рядом не было; это очень важно по двум причинам. Первая: Ежов – человек умный и может догадаться, как обстоит дело, он же, Сталин, этого не хочет; вторая: если Ерошкин станет под него, Сталина, подлаживаться, работать на зрителя, они могут упустить много ценного. “Еще товарищ Сталин просит передать вам, – сказал Смирнов, – что вы и дальше будете заниматься делом Веры, соответственно, и Ежова вы должны допрашивать только по поводу сюжетов, напрямую касающихся Радостиной. Остальным займутся другие следователи”.
Того, что было в жизни Ерошкина за последние два месяца, очевидно, оказался перебор. Позже он любил вспоминать, что сообщение, что завтра в девять часов утра он в присутствии Сталина будет допрашивать своего бывшего наркома, оставило его равнодушным. Он лишь с тоской подумал, что опять придется перепланировать график, отложить бумаги Клеймана, еще дальше перенести свой отъезд из Москвы, получалось, будто кто-то не хочет пускать его в Ярославль к Вере, и вдруг ему в голову пришла странная мысль: а что, если так и есть, что, если в самом деле у Веры настолько мощные покровители, что и арест Ежова для них не проблема?
Чем черт не шутит? Возможно, и вправду появились силы, готовые на всё, только бы увести страну обратно, и Радостина – их главный козырь. Это было необходимо обдумать, потому что то, что сейчас происходило вокруг Веры, Ерошкину было напрочь непонятно. Вообще было ничего не понятно. Как она решилась? Как ей пришло это в голову? Кто ей позволил пойти этим путем? Кто столько времени закрывал на ее исход глаза и отпустил Веру так далеко, что теперь не ясно, можно ли ее вообще остановить? Неужели, с печалью думал Ерошкин, маятник просто качнулся в другую сторону, и теперь те, кто хочет вернуться назад, – сильнее? Они пока еще в подполье, но власть у них, и решение, которое ими принято, – окончательное. Размышляя об этом, Ерошкин не мог избавиться от кощунственной мысли: не сам ли Сталин это возглавляет, не он ли главный покровитель Веры; больше того, не он ли, всё обдумав, заранее рассчитав, дал приказ расстрелять Иосифа Берга, чтобы направить Веру на этот путь?
К сожалению, если Ерошкин был прав, из этого следовал не слишком приятный вывод. Останавливать Ерошкину надо не Веру, а Сталина. Эта перспектива Ерошкина рассмешила, и он, уже ложась в постель, решил: будь что будет. Завтра он начнет допросы Ежова, как его и просят, будет их вести обычным порядком, если же почувствует, что дело дрянь, постарается притвориться дурачком. Впрочем, никаких хитростей не понадобилось, и месяц спустя, уже в Ярославле, Ерошкин, приканчивая бутылку, сказал себе, что то, что должно было стать главным событием в жизни любого следователя, прошло, по сути, мимо него.
За два допросных дня он, кажется, не задал Ежову и трех вопросов, тот словно знал, чего от него ждут, и отвечал строго по существу, ни разу не уклонившись в сторону. Вообще Ерошкина не покидало ощущение, что Ежов, даже не зная, что за перегородкой сидит Сталин, отвечает одному ему. Ерошкина это, конечно, устраивало, он с самого начала решил тушеваться, спрашивать только о том, о чем, сидя на его месте, спросил бы и Сталин. Все-таки его смущало, с какой легкостью и Ежов, и Сталин на это пошли.
Пару-тройку раз за эти два дня ему делалось по-настоящему неприятно, что для Сталина и Ежова его, Ерошкина, будто не существует. Хотелось выкинуть какой-нибудь номер, чтобы они или убрали перегородку, заговорили друг с другом напрямую, или дали ему, Ерошкину, следователю, который назначен вести это дело, его законное место. Ничего этого Ерошкин, конечно, делать не стал, отлично понимал, что для него всё складывается как нельзя лучше; если есть шанс уцелеть, попав меж двух таких людей, как Сталин и Ежов, он ему дан.
В первый день Ежов, едва конвой ушел и Ерошкин, как и положено, записал его паспортные данные, сказал, что прекрасно знает, когда Сталин поставил на нем крест. Ерошкин для порядка спросил, когда, хотя и так было видно, что через минуту Ежов сам это ответит. Не заметив вопроса, Ежов продолжал: “Это было на заседании секретариата партии семнадцатого ноября прошлого года; я понял, что мне конец, когда Сталин назвал меня сатаной, а чекистов – моими подручными и сатанинским племенем.
Я к этому секретариату долго готовился, был убежден, что то, что предложу, действительно необходимо и стране, и партии, и революции, найдет оно и полное одобрение Сталина. Не может не найти, – подчеркнул Ежов. – Я тогда начал доклад с того, что покончить с Верой Андреевной Радостиной нам надо как можно скорее. Если мы в своей пропаганде говорим, что должны безо всякой жалости избавляться от каждого, кто мешает нам двигаться вперед, то Вера Радостина куда опаснее – она способна всех нас, всю страну увести назад, в проклятое прошлое. Я говорил, что если народ видит в Сталине своего вождя, который единственно верной дорогой ведет его в коммунизм, то Вера – это тот вождь, который, если мы его не уничтожим, вернет народ в мир чистогана и эксплуатации, в мир рабства и угнетения”.