Школа насилия - Норберт Ниман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А что касается коллег и вообще всего школьного климата, я всегда твердил себе, что иначе они и не должны реагировать. Реагировать на то, чего они не постигают и поэтому считают ненормальным. А что им остается, если они хотят как можно основательней вычеркнуть эту историю из памяти? А поскольку я, к сожалению, все еще отсвечиваю у них на пути, мешаюсь под ногами, они и относятся ко мне соответственно. Вычеркивают меня из сознания, игнорируют, возобновляя таким образом расчетливую старую дружбу. И если в какой-то момент нечаянно сталкиваются с призрачным явлением, каковым я для них стал, соприкосновение с чем-то непостижимым вызывает у них смутную неприязнь, и они сразу брезгливо отряхиваются. Но ты, Надя, ты? Почему ты ведешь себя так, словно не желаешь меня знать, словно никогда меня не знала? По той же причине? Каждый вечер я спрашивал себя об этом, сидя с бутылкой виски за пустым столом, за которым прежде работал, хотел что-то выяснить, понять вас, понять тебя, понять себя… Как же давно это было. И чем дольше я об этом думал, тем дальше, в беспощадную даль отодвигался любой ответ. Пока не осталось никакого желания, никакой загадки, ничего, что я еще мог бы назвать причиной своего глупого, неуловимого беспокойства, на смену которому быстро явилась бесчувственность, отупение, видимо, окончательное. Пока я вместе с ответами не похерил и все вопросы. Все, кроме одного-единственного, для меня в принципе всегда единственного, первого и решающего вопроса. Я хочу сказать, Надя, постепенно, далеко не сразу я начал понимать, что просто должен терпеть невыносимую пустоту в моей голове. Все дело просто в этом. В этом, так сказать, и была истина. Принять пустоту. Да, я сидел ночами и только и делал, что безудержно ей предавался и поддавался. Все вокруг меня растворилось, все осталось таким же. Ничего не растворилось, все изменилось. Такое вот мрачное открытие, которое почти удовлетворительно характеризует мое состояние. Но в этом тумане все-таки скрывается что-то еще, я знаю. Вопрос только в том, что именно. Что тут произошло, хотя ничего, собственно, не произошло? Может быть, все-таки удастся выяснить, если это вообще возможно. Вероятно, даже скоро.
Вероятно, в Лейпциге. Больше об этом ничего не скажешь. Надя, все остальное — умозрительность и слабая надежда найти решение, вместо того чтобы погибать в этом отупении, как бы там ни было. Я сообразил это в момент, когда стоял за кафедрой в 9-м «А» и наткнулся на листок бумаги, на котором огромными печатными буквами было написано «Лейпциг», и больше ничего. Я нашел эту записку в тот же день, когда мне сообщили, что на время экскурсии в Лейпциг я заменю Роберта Диршку. На вечерней тренировке по гандболу он сломал переносицу и получил сотрясение мозга. Сначала я не обратил внимания на записку, она лежала на столе прямо передо мной, и все-таки я заметил ее только в конце урока. Я ведь был немного рассеян на этом уроке немецкого, мы писали классное сочинение на тему «Несут ли СМИ моральную ответственность перед обществом?», и я все время смотрел в окно, на проезжающие мимо автомобили. Собственно говоря, я уже несколько недель бродил, как лунатик. Часто терял чувство времени, еще чаще забывал, чем занимался несколько минут назад и что только что сказал. Я мог очнуться то в классной комнате, то в рейсовом автобусе, то в каком-то торговом пассаже, и не знал, где я и как сюда попал. Коллеги отвечали на мои замечания, которых я не мог припомнить. Тогда я просто уходил. На уроках в такой ситуации я просто начинал читать из хрестоматии. В каждый отдельный момент я сознавал свой промах, но через минуту вновь о нем забывал. Мне было наплевать, что я ставлю людей в тупик. Я понятия не имел, кто эти люди. Я, так сказать, никого не узнавал, и прежде всего себя самого. Откуда мне было знать что-то о себе, если я даже не мог сказать, с кем имею дело. Без собеседника нет и «Я». Нельзя изобрести себе «ты», нужно с ним сблизиться. Нет близости, кроме любви. А любовь, Надя, что это такое?
По крайней мере это не то, чем Эркан занимается там сзади с этой Обермайер. Она же все ему позволяет. Марлон Франке перевешивается через спинку сиденья и выставляет на всеобщее обозрение свою широкую ухмылку. Он с ближайшего расстояния наблюдает, как Эркан расстегивает кнопки Наташиной блузки и показывает ее красный бюстгальтер, распаковывает его как рождественский подарок. Лица девушки ему не видно, она закрывает его локтем.
«Bay. Позволь и мне».
Теперь они тискают ее вдвоем. Причем Эркан проделывает это с миной знатока, а Марлон, продолжая строить рожи приятелям и кивая в мою сторону. Для него это, понятно, всего лишь очередная шутка, и, как всегда, он старается добиться признания. Эй, люди, означает его ухмылка, гляньте на этих идиотов. Интересно, клюнет ли на это психованный Бек? Разумеется, Марлон получает желаемое. Кроме Дэни Тодорика, чье лицо в принципе выражает только презрение, все с ухмылками глядят назад, им интересно, какую еще хохму выдаст Марлон, тебе тоже, Надя, и мне тоже, мне так же интересно. Только Спайс-герлы еще дремлют.
Кто-то швырнул мне что-то в голову.
Я выудил из-под переднего сиденья бумажный комок. Разглаживаю его. Это вырванный из буклета листок. Печатный текст замазан чернилами. Над ним написано: «Учительский кошмар».
Как по сигналу, вокруг меня разражается рев и топот. Впереди вскакивает Мёкер. Он молча обводит взглядом салон автобуса, мгновенно наступает тишина, Мёкер усаживается на место, Наташа застегивает блузку, Марлон опускается на сиденье, а я продолжаю, Надя, свои записи.
Например, Марлон Франке. Что о нем сказать. Тип интеллигентного молодого человека, чрезвычайно художественно одарен, одновременно непредсказуем, лучше сказать, ходячая бомба с часовым механизмом. Отец, чиновник среднего ранга в финансовом управлении, его ненавидит, я знаю, я когда-то случайно имел с ним дело. Этакий тип офицера, угловатые движения, скрипучий голос, косой пробор, тщательно ухоженная борода. А Марлон альбинос, страшно близорук, на солнце его кожа сразу же обгорает. Отец видит в собственном сыне чудовище, ублюдка, который, однако, в интеллектуальном отношении на голову выше своего родителя. Легко представить, как папаша орет на детей, запирает их, наказывает, порет. Но я сразу почувствовал: в сущности, он боится сына и ему никогда не отделаться от этого страха. Отсюда его ненависть. Да он и не думал ее скрывать. Вероятно, и в отношении Марлона он проявил не меньшую откровенность. К тому же он пьет как сапожник, это сразу было видно.
Верно, Надя, я тоже пью, я слишком много пил в последние месяцы, это началось уже на рождественских каникулах, когда я в последний раз попытался вас понять, влезть в вашу шкуру, и безнадежность моей затеи становилась все очевиднее с каждым предложением, которое я набирал на компьютере. Пока я не прекратил это дело: навсегда закрыл все файлы, недолго думая, стер все с жесткого диска. Дискета, которую я послал тебе, — единственная копия. Она твоя, чья же еще. Делай с ней что хочешь.
Но вернемся к записке в классной комнате и к тому, зачем я здесь. Вполне возможно, что я сам вырвал листок из блокнота и написал на нем «Лейпциг». А если так, то что? Разве это играет роль? Я читал и перечитывал слово «Лейпциг» с таким чувством, будто мне впервые за много лет подали сигнал из внешнего мира. Откуда бы ни прибыл сигнал, этот листок бумаги в клетку, на котором слово «Лейпциг» занимало все пространство, он пробудил меня от сумеречного состояния. Когда прозвучал гонг, я спрятал записку в карман, а придя домой, наклеил на экран моего ноутбука. Лейпциг, Лейпциг, с тех пор я так часто вслух произносил это слово. В его звучании мне чудилось, что нечто вроде реальности становится осязаемым. Внезапно я понял, что экскурсия в Лейпциг — мой последний шанс разгрести густую холодную кашу, образовавшуюся в моей голове и по сей день парализующую чувства, сминающую их до полной безучастности. Я осознал, что нужно собрать и направить все силы в одну тайную точку, обозначенную словом «Лейпциг». Произнося «Лейпциг», я упражнялся в речи, которая казалась мне расположенной где-то на более высоком уровне. Вообще две недели перед отъездом я потратил исключительно на подготовку к тому, что называл «Лейпциг». Что я хочу этим сказать? У меня не было никакого плана, необходимые вещи сами приходили в голову, и только заполучив их, я чувствовал, что мое намерение обретает контур. День за днем после уроков я обследовал магазины пешеходной зоны. Мной овладела странно рассеянная, абсолютно трезвая внимательность. Я проходил мимо полок с товарами, поддаваясь столь же неопределенному, сколь и упорному импульсу, который пробудила во мне перспектива поездки в Лейпциг. Ноги сами останавливались перед витринами и развалами, предметы, так сказать, сами прыгали мне в руки. Вот этот диктофон навязался одним из первых. Он дал мне ориентировку. Потом меня потянуло к мишеням для игры в дартс, стрелам и лукам, к прилавку с разного рода ножами. Я присматривался к их размеру, к рукоятям, прикидывал, достаточно ли они остры, и, наконец, выбрал один стилет. Вот он здесь, видишь, карман брюк оттопырен? Нет, у меня нет никакой идеи, зачем он может понадобиться, ничего конкретного я не планирую. Но уже в магазине, стоя у кассы, держа этот нож в кулаке, я почувствовал, как из него перетекает в меня сила. Может быть, с ним я почувствую себя уверенней, смогу в любое время, в любой ситуации защититься, буду вооружен, когда коса найдет на камень. Но, честно говоря, я думаю, не это важно. В ту минуту, когда я приобрел стилет, я наконец вылез из угла, куда позволил себя загнать. Благодаря ножу мне вообще только и стало ясно, что так оно и есть, что так оно и было. Долгие годы я стоял в углу, прилипнув спиной к стене. Теперь я двигаюсь. Нож стал моим талисманом, Надя. Я перестал стыдиться моей бесполезно прожитой жизни, дичиться и чувствовать себя виноватым. В чем, собственно? И я могу вылезти из этого кокона отчаяния, могу явиться таким, каков я есть, без прикрас, если ты понимаешь, о чем я. Ты погляди на меня теперь, когда я сижу тут и бормочу в диктофон. Скажешь, смешно? А я скажу: бескомпромиссно и обнаженно, и нож — тайный знак моего достоинства. В самом деле, я перестал притворяться, я не принимаю такую жизнь, я отказываюсь глотать эту пустоту, после того как меня заставили с ней познакомиться и ее терпеть. Я холоден, бесчувствен. Может, таким и останусь. Может, я не что иное, как зеркало, в котором увидят себя ты и тебе подобные, Надя. Я знаю, зеркала, кажется, прокладывают дорогу смерти — она временно поселяется в жизни, пробравшись в нее кружным путем иллюзии и обмана. Может, я снова только убегаю от самого себя и оказываюсь в очередном углу, задыхаюсь, цепляюсь за стены в поисках поддержки и защиты. Но я не просто старею. Мы все загниваем живьем, Надя, о Надя, Надя.