Школа насилия - Норберт Ниман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Усаживаюсь, как водится, у окна, за ним — строительные леса, закрытые пленкой. Из-за этого узкий переулок Старого города стал совсем тесным. Прохожим приходится протискиваться гуськом вплотную к этому окну. Хорошо, что мне они отсюда видны, а я им нет. Я проверял, несколько раз уже сидел здесь в засаде. Пока что компашка заявлялась сюда каждый вечер. Я следил за ними ночь за ночью. Ты, Надя, конечно, каждый раз тусовалась со всеми. Когда я их однажды потерял, когда им удалось слинять, я обошел бесчисленное множество питейных заведений. И наконец на этом наблюдательном пункте я снова сел им на хвост.
Их тянуло в такие вот странно убогие кабаки, чем-то напоминавшие мне кафе «No Future» начала восьмидесятых, где мы постоянно встречались, когда я сам был студентом. Здесь, например, потемневшая штукатурка, прокуренное помещение, свечи и огромные пластиковые пепельницы, следы от потушенных сигарет на столах, за которыми пьют пиво прямо из бутылки. Другие бары, напротив, слишком ярко освещены. Мебель из металла, голые белые стены, скудно декорированные американскими рекламными постерами шестидесятых годов, все это выглядит западнее, чем сам Запад. Во всяком случае постоянная публика была поразительно молчаливой, атмосфера серьезной, почти угнетающей, музыка принципиально оглушительно громкой, стайлинг и манера одеваться совершенно непостижимыми для меня. Сколько раз я думал, что угодил в какой-то праворадикальный притон, настолько черными и выбритыми и готовыми к насилию выглядели посетители. Пока наконец не обнаружил где-то антифашистские листовки. Если я все-таки заставал в каком-нибудь заведении нашу компашку, то сразу же присаживался у стойки. Тогда они, держась на расстоянии, сбивались в кучу и время от времени бросали на меня взгляды. И больше не обращали внимания. По крайней мере притворялись, что не обращают. Я ни на секунду не выпускал их из виду. Я ждал. Думал, что они в какой-то форме пошлют мне какую-то информацию, что ли. У меня в самом деле была идея, что они, как тогда, в репетиционном подвале, девять месяцев назад, вдруг что-то для меня разыграют. Что здесь, в накаленной и, так сказать, более реалистической обстановке они сподобятся наконец представить менее лживую инсценировку. Я безоглядно предоставлял себя в их распоряжение и надеялся на ответный ход, на столь же безоглядный ответ. Я был убежден, что этот ответ — их неоплаченный долг. А мой неоплаченный долг в том, чтобы всеми средствами вынудить их дать мне ответ.
Не знаю, понимали ли они, что мне было важно только это. И поначалу было незаметно, что они готовы пойти навстречу моему невысказанному желанию. Время от времени кое-кто из учеников неожиданно делал поползновения атаковать меня. Они подбегали и с разъяренными минами выстраивали стенку метрах в двух от стойки. Но импульс так же быстро угасал, как и возникал, и они с презрительными жестами возвращались на свои места. Только дважды граница была нарушена. Карин Кирш прямо-таки с разбегу влетела в запретную зону. Состроив кислую мину, она чуть не столкнула меня с табурета и, вызывающе передернув плечами, продефилировала мимо в направлении туалета. Через полчаса рядом со мной у стойки оказался Марлон Франке, заказал кружку пива, вылил ее мне на колени и заказал еще.
Но постепенно такого рода наскоки становились все реже. Например, в предыдущие ночи они особенно не старались избавиться от моей слежки. Может быть, смирились, а может быть, торчать у меня на глазах стало для них потребностью. Может быть, постоянное присутствие лихорадочно заинтересованного зрителя, который, однако, никогда ни во что не вмешивается, со временем стало им приятно. Может быть, потому, что они, не имея никаких заслуг, могли казаться себе значительными личностями. Во всяком случае по ночам атмосфера становилась менее напряженной, зато днем все более накалялась. Странный контраст. Мне казалось, что они как бы пытались преодолеть свой страх публичного выступления. Поначалу дело ограничивалось несколькими выходками. Они имитировали развязность, проходя через кафе, как по сцене. Аффектированный смех, вымученные дурачества сменялись фазами мрачной меланхолии, когда некоторые из них театрально приставали с грубостями к посторонним людям. Потом они пытались привлечь к себе внимание, бесстыже тискаясь и целуясь взасос у всех на глазах, словно им приспичило доказать, что для них не существует никаких табу. Все это производило впечатление перебора и одновременно неуверенности, как будто они хотели и боялись пересечь улицу в неположенном месте. И постоянно оглядывались на тебя, Надя. А ты на них не смотрела. Дэни Тодорик увивался вокруг Амелии Кляйнкнехт, но его глаза, казалось, постоянно просили у тебя на это позволения. Однажды он даже встал перед тобой на колени, целовал твои руки. Все явно нуждались в твоем одобрении, не знаю, заметила ли ты это. Потому что почти все время только присутствовала, неподвижно сидела и молчала. Они заговаривали с тобой все более возбужденно. Я, конечно, не мог разобрать ни слова. Все равно твое лицо ничего не выражало, ни малейшей реакции.
И все-таки они не прекратили своих попыток. Они пробуют все новые сценарии, надеясь вывести из равновесия тебя, меня, себя самих, не знаю кого. Экзальтированная развязность постепенно уступила место холодной ритуализации. Осталась одна игра. Игра, которая уже не пыталась притворяться правдой жизни. И потому обрела убедительность, жесткость. Этот поворот на сто восемьдесят градусов произошел во время посещения дискотеки. Вся группа толпилась на почти пустой танцевальной площадке, ты тоже. И вдруг вы бросились врассыпную. Остались только Дэни Тодорик и Эркан Фискарин, который в Лейпциге вроде бы примкнул к компашке. Они стояли друг против друга, в руке у Дэни нож. Понятия не имею, что предшествовало этой сцене, что они не поделили. Да это и не важно. Через минуту они слились в объятиях. И нельзя было разобрать, то ли они борются, то ли покачиваются в такт музыке. Через мгновение нож оказался в руке Эркана. Парень исчез в направлении бара и вскоре вернулся — без рубашки — на уже более оживленную танцплощадку. Смуглая кожа Эркана блестела в свете мерцающих свечей. На обнаженном торсе, на животе — руны СС. Порезы слегка кровоточили.
Я не понял, какую идею он хотел выразить, с его-то турецким происхождением. И до сих пор не понимаю. Только сразу почувствовал, что это прорыв. Потом у себя в комнате сам попробовал вырезать знаки на своей коже. Ощущение, словно боль от раны раскрывает какую-то дверь. Словно таким образом можно приблизиться хоть к одному аспекту реальности. Не саму реальность ощутить, но то, что она творит с человеком. Впервые за много времени я снова думал о тебе, Надя. То есть думал о том, что нечто в моем теле неумолчно, через наше молчание, взывает к тебе, зовет тебя. Точнее говоря, я слышал, как кричит во мне та часть, которая есть ты, я слышал, как ты во мне кричишь.
И на следующую ночь, это было вчера, тебя словно подменили. Словно ты вдруг проснулась, очнулась, летала от одного к другому, всех обнимала, что-то шептала им на ухо, пристально смотрела в мою сторону. Знаешь, когда ты наконец встала прямо передо мной и бесконечно долго, несколько секунд или минут, неподвижно и стоически разглядывала меня, я подумал, что вижу свое отражение в зеркале. Отражение на какой-то миг выступило из рамы и, казалось, хотело стать действительностью. Разумеется, я решил выстоять любой ценой. Я удерживал эту позицию сколько мог. Но ты не оставила мне иного выбора. Мне пришлось опустить глаза, чтобы не заговорить, не подойти, не коснуться тебя. Каждой клеткой тела я чувствовал, что это разрушило бы все, чего я сумел добиться. И я ушел из кафе не оглянувшись. И на обратном пути в общежитие, когда вы двинулись за мной, внезапно войдя в роль преследователей, я понял, что поступил единственно правильно. Мое поражение было вашей победой. Ваша победа была моей победой в моем поражении. С тех пор я совершенно уверен: сегодня последний вечер в Лейпциге, сегодня я получу ответ, которого добивался от вас все это время.
Постепенно я начинаю спрашивать себя, вдруг я ошибся. Скоро десять. Уже три часа я торчу у окна в кафе, и все еще никого на горизонте. Утром тоже царило странное спокойствие. Мы осматривали построенный в 1915 году, недавно отремонтированный Главный вокзал. Это задумывалось как завершающий аккорд нашего классного путешествия. И меня совершенно никто не трогал, словно в одностороннем порядке было объявлено перемирие. Я расценил это как затишье перед бурей. Между тем я начал опасаться, что ситуация разрядится, турбулентности улягутся, приоткрывшаяся маленькая мрачная щель сомкнется. И снова все будет так, словно ничего не случилось. Я открываю лежащую на столе газету. На Балканах снова падают бомбы. О Литтлтоне ни строки. Да и к чему? Любое напоминание — лишь пена чужого кошмара. Даже я смогу, как и все другие, уютно расположиться в этой зоне вечно прекрасной погоды с ее случайными грозами на горизонте. Научусь любоваться ими, как фейерверками. Перестану стремиться к тому, чтобы составить собственную картину мира, свое представление о людях. Моя жизнь продолжится. Даже после Лейпцига. Буду бегать трусцой, работать. Обрету спокойствие. Ведь у меня все хорошо. Я буду… У окна стоит Надя.