На Верхней Масловке (сборник) - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, он, видать, не обольщался по поводу своего будущего...
– Это какой период? Гаага, начало восьмидесятых, да? Как раз, когда он подобрал беременную проститутку на улице, да еще с одним ребенком. Ну, кому из родственников это могло понравиться? – Боря вздохнул, искоса бросив взгляд на соседние столики. – Слушай, я что-то забыл – курицу едят руками? А то я измучился... – и встретив мой взгляд, виновато рассмеялся.
Я полистала страницы, забегая вперед...
– Да... вот он пишет об этой женщине... Как ее звали?... Христина, Син...
«Этой зимой я встретил беременную женщину, оставленную человеком, ребенка которого она носила, беременную женщину, которая зимой бродила по улицам, чтобы заработать себе на хлеб – ты понимаешь, каким способом. Я нанял эту женщину, сделал ее своей натурщицей и работал с ней всю зиму;...и, слава Богу, я пока что сумел уберечь и ее самое, и ее будущего ребенка от голода и холода, деля с ней свой собственный хлеб...»
– Вот-вот... Бедный Тео, который без конца посылал ему деньги на жизнь! А ведь он сам получал весьма скромное жалованье и, между прочим, во всем себя ограничивал. Представь, как он должен был обрадоваться, узнав, что у него уже не один, а два нахлебника на шее, причем, в скором времени родится третий... Ну, почитай, что там еще...
– «... К женщинам, осужденным и проклятым попами, душа у меня лежит не со вчерашнего дня...»
– ...Обрати внимание, это пишет вчерашний фанатичный проповедник!
– Да-да...
– «...Часто, когда я бродил по улицам, одинокий, заброшенный, полубольной, без гроша в кармане, я смотрел им вслед, завидуя мужчинам, которые могут пойти с ними, и испытывая такое чувство, словно эти несчастные девушки – мои сестры по положению и жизненному опыту...»
Уже дважды официант учтиво спрашивал нас – все ли в порядке, что означает обычно предложение расплатиться и проваливать. Но несмотря на тесно составленные, обсиженные людьми столики, здесь было так по домашнему тепло, что мы заказали какой-то дурацкий клубничный мусс на двоих, чтоб нам дали посидеть еще...
– «...Эта женщина не обманула меня... Много ли мы вместе потратили? Нет, у меня ведь было мало денег, и я сказал ей: „Послушай, нам с тобой не надо напиваться, чтобы почувствовать что-нибудь друг к другу; положи-ка лучше в карман то, что я могу тебе уделить“. Как мне хотелось иметь возможность уделить ей побольше – она стоила того! Мы с ней наговорились обо всем – о ее жизни, горестях, нищете. И беседа у меня с ней получилась интереснее, чем, например, с моим высокоученым кузеном-профессором...
...Женщина эта привязана ко мне, как ручной голубь; а так как жениться я могу только раз, то самое лучшее, что я в силах сделать, – это жениться на ней: ведь только так я получу возможность помочь ей, иначе нищета вновь вынудит ее пойти прежней дорогой, что приведет ее к пропасти...»
– Вот бедняга мужик! – воскликнул Борис с досадой. – Она и пошла прежней дорогой... О, Господи, какое чертово одиночество! Какая безнадежная тоска... Ну, не смотри на меня так! Я все же салфеткой руки вытираю, не скатертью...
Он подозвал прошмыгнувшего, как летучая мышь, официанта.
– Гарсон!... – твердо сказал мой муж Боря, художник, как ни крути... – Ай вонт... аб-сент! Аб-сент, если можно, а?!
Тот отшатнулся и убежал.
* * *
Еще с полчаса наш автобус наматывал петли, пока на горе не показался Ванс – серые каменные нагромождения под пегой черепицей, издали сливающейся с бурым, набрякшим грязной пеной, небом, – и колокольни, и высокие тонкие метелки пальм между кипарисами, трагически одинокими, одинокими даже тогда, когда они высятся на дороге стеной...
Благословенный юг Франции: объятые зеленым сном холмы в проплешинах мокрых скальных пород, и наверху, на сосновом склоне – губной гармошкой сидящая в зелени, белая капелла «Четок».
Конечная остановка нашего автобуса пришлась на центральной площади старинного Ванса, наконец, достигнутого нами. Вся площадь была засажена исполинскими платанами, искалеченными заплечных дел садовниками: еще не расцветшие их ветви, обездоленные холодной весной, похожи были на растопыренные руки с бессчетным количеством узловатых, обезображенных подагрой пальцев. Рядом с ними высокие фонари с двумя стекляными шарами на плечах казались цирковыми жонглерами, застывшими на мгновение перед тем, как подбросить первый шар и пустить ему вдогонку остальные бесконечной воздушной цепочкой.
Мы огляделись. Борис, как обычно, развернул карту, в которой – в любой – я ничего не понимаю и считаю китайской грамотой, а пристальные вглядывания в переплетения этих нитей, кружков и квадратиков втайне полагаю притворством и снобизмом. Дорогу – я твердо в этом убеждена – узнают при помощи жестов и улыбок.
Через площадь, напротив заурядного супермаркета с поездом металлических тележек у входа, праздно и уныло стояла застывшая, и по всему видать, давно не подновляемая старая карусель.
И так же праздно по площади и вокруг слонялись группки иммигрантов из бывших колоний – они сидели на скамейках, на корточках у стен, подпирали фонарные столбы; перебирая четки, оглядывали прохожих... Грозная праздность была в остановившихся бесцельных взглядах.
– А где французы? – поинтересовался Борис, оглядываясь...
Вокруг нас простирался Восточный Иерусалим со своими арками, мощенными камнем тротуарами, навесными фонарями, пальмами и оливами на горных склонах...
Наш пансион оказался в двух шагах от площади, – одно из тех непритязательных заведений, с тонкими перегородками между номерами, старомодными лампами, стертым кафелем в ванной. Зато чуть ли не с порога взгляд ваш падал на биде, этот непременный символ многовековой культуры французской любви, – из-за чего весьма паршивый номер стоил весьма недешево.
Правда, с лихвой все окупал маленький двор, заросший кустами жимолости и сирени, и старый колодец с тяжелой, бурой от дождя, деревянной крышкой...
А еще в маленькой уютной столовой стояли вдоль стен два старинных буфета, увитых резными листьями, цветами, кистями багряного винограда; на их полках, завешанных крошечными тюлевыми занавесками, стояла белая фаянсовая посуда эпохи Мопассана. На двух этих стариках, скрипуче вздыхавших по ночам, лежал, – как небо на плечах Антея – потолок с уцелевшими на нем частями гипсового ангелочка: плохо ощипанным крылышком и пухлой ножкой, ампутированной наследниками почтенного нотариуса при дележе имущества, лет пятьдесят назад. (Они вдребезги пересудились друг с другом, поделив дом на две, принципиально равных, по площади, половины – наш пансион и аптеку. Ангелок попал под гильотину. Второе его крылышко и кудрявая голова летели по небу аптеки).
Едва мы отворили дверь нашей комнаты и вошли внутрь, о закрытые ставни снаружи с удвоенной силой грянул дождь.
По заискивающему лицу моего мужа я поняла, что он хочет все же тащиться в горы, смотреть капеллу «Четок» и, вероятно, набирается наглости упрашивать меня составить ему компанию...
– Нет! – отрезала я. – В такую собачью погоду я намерена провести время с другим художником.
И завалилась читать «Письма», с которыми уже не расставалась несколько дней...
По мере чтения я перестала заглядывать в даты и отмечать периоды жизни. Для меня все эти письма слились в один бурный неостановимый монолог, которым захлебывалась его упрямая чистая душа... Мне хотелось только слушать и слушать хрипловатый голос...
«Господи, как прекрасен Шекспир! Кто еще так исполнен тайны, как он? Его слово и манера его письма не уступают кисти, дрожащей от лихорадочного волнения. Однако читать нужно учиться, как нужно учиться видеть и жить...
Есть только один или почти единственный художник, о котором можно сказать то же самое, – это Рембрандт. У Шекспира не раз встречаешь ту же тоскливую нежность человеческого взгляда, отличающую «Учеников в Эммаусе», «Еврейскую невесту» и изумительного ангела на картине, которую тебе посчастливилось увидеть, эту слегка приоткрытую дверь в сверхчеловеческую бесконечность, кажущуюся тем не менее такой естественной...
...Не думай, что я что-нибудь отвергаю, – при всем моем неверии я в своем роде верующий; я остался прежним, хоть изменился, и меня терзает одно: на что я был бы годен, если бы не мог чему-нибудь служить и приносить какую-нибудь пользу. Мысль об этом мучит меня постоянно; к тому же я чувствую, что зажат в тисках нужды и лишен возможности принять участие в той или иной работе, поскольку многое самое необходимое для меня недостижимо. По этим причинам невольно поддаешься печали, чувствуешь пустоту там, где могли быть дружба, высокие и серьезные привязанности, испытываешь страшное отчаяние, которое сводит на нет всю твою нравственную силу. Тебе кажется, что судьба ставит неодолимую преграду твоему инстинктивному стремлению любить, и тебя охватывает отвращение ко всему. И вот тогда говоришь себе: «Доколе же, Господи!» Что поделаешь! То, что происходит внутри, поневоле прорывается наружу. Человек несет в душе своей яркое пламя, но никто не хочет погреться около него; прохожие замечают лишь дымок, уходящий через трубу, и проходят своей дорогой.