Московский гамбит - Юрий Мамлеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее перебил Гена Семенов.
— О, Господи, да не кричи так! Я тебе скажу, когда будет нормальная жизнь. Это будет, когда свыше — те, кто отвечает за искусство — поумнеют и освободятся от догм. Когда поймут, например, что даже от самого странного романа не будет никакого «вреда», если его издать небольшим тиражом — тем более в самиздате такая вещь циркулировала бы с большей силой… Зато этот «странный роман» может прозвучать — рано или поздно — как слава нашей культуры, как второй «Мастер и Маргарита»! Вот тогда все изменится. Будет возможно публиковаться. Этот поворот должен быть сделан ради русской культуры в конце концов!
— Ну и картину ты нарисовал! — вздохнула Светлана Волгина.
— Не дай Бог, чтоб так было! — вдруг громко сказал Муромцев.
Все ошеломленно поглядели на него.
— Удивлены? Захотелось премий, публикаций, речей, поездок, за границу?! А я скажу — все это ерунда! Ограниченная свобода, полная свобода, при цензуре, без цензуры — жалкий лепет все это! Все равно контроль — в разных формах — всюду сейчас существует. Подлинно великое искусство — при жуткой ситуации двадцатого века — может существовать только в подполье! Мы должны целовать властям руки за то, что они нас не печатают. Только в глубинном и полном подполье, при занавешенных шторах, рождается свобода познания и независимость; и даже больше — в этой уникальной ситуации, со всем ее бредом, отчаяньем и уходом от всего внешнего — может родиться действительно необычайная, невероятная литература, которой еще никогда не было на земле. Литература, достойная России! Достойная Достоевского, его стремления к крайностям — пусть она будет чудовищной, на первый взгляд!.. Из глубины последней бездны должна она выйти!.. Так родились «Мастер и Маргарита», «Котлован» Платонова, Цветаева. Но это только начало. В такой ситуации — невиданной до сих пор — должна родиться литература конца мира — в пропасти своей доходящая до предела человеческих и нечеловеческих возможностей. Неужели вы соблазнитесь всей этой химерой и идиотизмом современного общества — всеми этими сфабрикованными знаменитостями и потоками печатной благоглупости! Ведь взамен этого — участие в невиданной культуре, создаваемой в подземелье! Где нет никаких хозяев! Где одна тьма и свобода!
Его речь возбудила всех до невероятности: некоторые повскакали с мест, кто-то кричал: «Да, да, да!» Демин покраснел и ходил взад и вперед по комнате. Кто-то истерически смеялся. Гена же Семенов сидел немного смущенный.
Поэт-новичок пытался возражать:
— Но в самиздате так много художественно неважного!
— Конечно! — холодно ответили ему. — Это есть везде, тем более при таких обстоятельствах. Мы не говорим об отходах. Пусть будет немного подлинных…
— И они уже есть! — прервала Люба Демина. — Они есть! Просто они пока не на поверхности! И мир их не знает!
— Хорошо, — спросила вдруг Вика Семенова, — но почему официальная свобода в искусстве так уж плоха, чем это может повредить?
Муромцев, казалось, не смотрел на говорящих. Его руки слегка дрожали от возбуждения.
— Да поймите же вы, что я имею в виду не столько социальную сторону, сколько психологическую и философскую, — начал он опять. — Например, человек слаб, и весь этот фимиам официоза, истаблишмент — неважно где: у нас или на Западе — неуловимо и подспудно меняет сознание. Что-то происходит, захлопывается какая-то дверца, и наступает пародия на золотой сон. Как будто бы нет: мозг писателя работает, он открывает, пишет — но вот самая потайная и невидимая дверца захлопывается. Та дверца, которая ведет в подлинную гениальность, а не в причесанную талантливость… Не то у нас, в бесконечности, в подполье: эта потайная дверца открыта. Что врывается тогда в сознание творца? То последнее, что может сделать русскую литературу сокровищем конца мира… Человек — это один из центров парадоксов, а русский человек тем более! Вот он — источник! Я чувствую, что мы можем сказать слишком многое, слишком многое… Но пусть! Нам ли бояться дыхания Бездны? Нам ли, которые — впервые в истории — были лишены, в детстве, даже веры в Бога! Это ведь самая лучшая — и самая страшная — проверка! И что с нами было потом? Сам Бог, который внутри нас, прошел испытание абсолютной смертью, к которой Ему невозможно прикоснуться иным путем… Это чудовищно. Это должно породить взрыв. Сам Бог, который прошел в нас опыт отрицания Самого Себя, будет с нами! Он присутствует здесь… А мы, мы?!. Ведь принужденные, сначала в юности, до обращения, быть «атеистами», — мы познавали свое высшее бессмертное Я как обреченное на гибель!!! Можно ли было вынести такой разрыв, такое противоречие, такое безумие??! А ведь это только одна сторона нашего пути! Кроме того, мы стоим лицом к лицу с реальностью, которая видится только при мировом распаде!
Опять все задвигались, повскакали, кто-то вдруг подошел и поцеловал Муромцеву ручку. Светлана Волгина даже чуть-чуть поклонилась ему, как будто ей так уж хотелось заглянуть в реальность, «которая видится только при мировом распаде».
Но такой восторг не мог длиться долго. И после всех криков, споров, восклицаний, ужасов — через полчаса — все как-то понемногу улеглось. Опять расселись за неизменный семеновский круглый стол, горели свечи, и темно было в углах, как в пирамидах.
— Задел, Валя, признаюсь, — усмехнулся Гена Семенов. — Конечно, слишком уж в полете… Но какая-то большая доля истины, черт возьми, в этом есть. Думаю, что прав и ты и я: если все будет благополучно, большинство пойдет тем путем, о котором говорил я, но некоторые — твоим. Одно не исключает другое.
— Но меня убивает, — сказала одна молоденькая девушка, начинающая подпольная поэтесса, — что впереди у нас много страданий.
— Сама Россия — великая страдалица и мученица, — возразила Светлана. — И мы должны разделить ее путь. Но это великая и страшная радость! Страдание и радость — неотделимы! А безнадежных ситуаций нет.
— А я вот что скажу, ребята, — возвысил голос Демин. — Уже из другой оперы. Хотя это и известно, но я все-таки повторю. Если говорить о множестве простых русских людей, которые еще не вернулись к вере, думаю, что атеизм — вот скрытая причина их внутренних страданий. Вот кому надо помочь! Русский человек не может жить без великой веры. Ему трудно перенести собственный смертный приговор. Атеизм противопоказан русской душе, для нее он равносилен самоубийству. Он действует совершенно разрушающе на русских людей, хотя они могут и не осознавать этого. Русский человек должен во что-то верить, причем ему нужна живая вера, а не ее суррогат. Если ее нет — начинается страшное, прогрессирующее и сейчас с каждым годом опасно разрастающееся разложение всего и вся, всех основ души, и отсюда все остальное. Люди задыхаются в этой клетке. Тем более вера в земной рай пропала. Это может кончиться кошмаром, моральным разложением, бунтом, отчаянием, вечным запоем… Я так чувствую, я говорил с простыми людьми, я ощущаю их изнутри. Но нужна подлинная, великая живая вера, а не тусклое лопотание…
— Да, но как помочь?!
— И еще, — продолжал Демин, — одной веры, даже самой подлинной, мало. Нужно еще что-то — я имею в виду духовную сферу…
Муромцев быстро взглянул на Демина.
— Ах, Толя, Толя!.. Все это слишком важно. Давайте обсудим это в другой раз, в более спокойной обстановке.
— А сейчас, может быть, выпьем за Валю, — сказал Поэт.
— И за Россию!
— И за русскую литературу!
— И за вечную жизнь!
Вечер закончился бурным, вдохновенным, сияющим порывом; смеялись, пели, что-то рассказывали и говорили, как всегда, но все это было пронизано лучами надежд и озарений. Только иногда они гасли, сменялись взрывами мрака и хохота. Тогда звучали шутки и анекдоты о конце мира.
Муромцев уезжал домой, упоенный. Земной мрак уже не казался ему мраком, и непонятный, таинственный, неугасающий огонь славы — его славы — жег его изнутри. Это не было слабостью, тщеславием, нет, это было странное, непреодолимое выделение себя из хаоса и стройности мира — выделение, идущее изнутри или не от мира сего. Кто же он и что ему суждено?
На горизонте горел закат, но тучи на темном небе были бледны и еле видимы. «Все мы вместе — и что будет? — и пусть этот мир стоит всегда — как парадокс — на грани немыслимого», — думал он, ужасаясь себе…
В этот же день Леша Закаулов выходил из каморки, где жил теперь Виктор Пахомов, глаза которого становились все больше и больше, а сам он неподвижней. Леша уже не пил, он вообще последнее время бросил пить, но был на грани полного забытья. Образ Светланы то падал на него с неба, то появляся в сердце, то обвивал душу своей уходящей в века русой косой, то уводил… но куда? Или дальнее, захватывающее душу пение слышалось из пространства и возникали слезы. И опять захватывало сердце от любви, добра и красоты. И странно было жить таким на земле.