Московский гамбит - Юрий Мамлеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, картина… — пробормотал Берков.
— Но это цель. Сколько шагов вы сделаете в этой жизни в этом направлении — уже другое дело.
«Глаза, какие у него глаза, — подумал Олег. — Точно чье-то присутствие… И сама эта комната, как ладья, направленная в вечность. И такое незнакомое мне спокойствие, и… странно: глубокая доброта, даже когда Кирилл говорит резкие по сути вещи».
— И еще, — продолжал Леснев, — наш путь — это не религия. Ни от кого не требуется перемены веры — это было бы безумием. Но религия — это лишь один из вариантов связи с Богом… Наш путь к Богу, основанный на не-дуализме между Богом и миром, путь знаний и метафизической реализации, лежит в другой сфере, чем религия. Мы не поклоняемся Кришне, не берем религиозную сторону индуизма, наша сфера — его надрелигиозные аспекты, его космология, духовная йога и, в первую очередь, реализация Абсолюта. Индуизм, как известно, не только религия. И йога, в том числе высшая, — вообще не религия. Но между восточным христианством и индуизмом есть много общего. Вспомним традицию умной молитвы, безмолвия и обожения в Православии… Есть и существенные различия… Но, на мой взгляд, — это два крыла одной птицы. Здесь действует принцип дополнительности, а не взаимоисключения. Думаю, что можно сочетать православие и путь метафизической реализации, а не выбирать что-то одно…
Наконец, у нас вы получите глубокое представление о том, в каком отношении находится Россия к Востоку, особенно к Индии, этой нашей прародине, о нашем духовном родстве…
Возникло еще несколько вопросов, ясных и темных, прорезывающих душу и уводящих… Такие же волны отрешенности и любви сопровождали ответы.
— Вам от многого нужно будет отказаться, многое трансформировать, но во имя большего, — сказал в заключение Кирилл. — Итак, мы договорились. Теперь вы вступаете в новую жизнь. Начнется работа, и нужна дисциплина, не только вдохновение…
Все встали, прощаясь.
— А как же Саша? — внезапно спросил Олег на самом пороге.
— О Саше забудьте, — еле уловимая улыбка тронула губы Кирилла. — Его как бы нет.
ЭПИЛОГ
Спустя несколько дней после этой встречи у Леснева черная весть разнеслась по неофициальной Москве. Еще не затихли волнения, связанные с выставкой Глеба Луканова: оказалось, что все не так просто, и кому-то из официальных комсомольских защитников этой «полулегальной» выставки здорово попало… И вдруг известие: убит Андрей Крупаев, владелец одной из лучших подпольных библиотек в Москве. Ведется следствие…
По-особому эта весть о смерти поразила Валю Муромцева. Вспомнил недавние ночные звонки Андрея и его слова о том, что случилось нечто ужасное. Последнее вероятней всего относилось к истории любви Андрея к собственной мачехе — нежданной, ошеломляющей любви, — которая не принесла ему ничего, кроме страдания. Андрей ушел и от своей жены Зины, и от любимой мачехи, и от отца, и звонил тогда Муромцеву, словно из тьмы одиночества, — он даже переехал куда-то на край Москвы… И еще тревожило Муромцева само существование потаенной библиотеки Андрея — была ведь она не только богословской, но и много непонятных и редких книг, даже рукописей, было скрыто там, а некоторые из них расходились в разных направлениях: Крупаев был связан с черным книжным рынком чуть ли не по всему Советскому Союзу. И знал еще Муромцев, что теперь уже не достать ему ту книжечку по древней магии, которую обещал дать ему на прочтение Андрей: продавать он ее никому не хотел.
Муромцев заехал в до боли знакомый деревянный домик на Плющихе к Зине — была она подавлена, и не в слезах даже; промолвила, что убийство связано с книжным черным рынком — разного рода полууголовные посредники часто кружились вокруг ценных книг. И что следствие усиленно подвигается в этом направлении. Потом она сказала, что, согласно семейным преданиям, смерть Андрея точно в этом возрасте — через месяц ему должно было исполниться тридцать семь лет — была предсказана цыганкой, когда Андрей был еще ребенком. И этот груз — потихонечку, тайно — с тех пор висел на нем, копошась иногда в сознании. Больше она ничего не хотела сообщать, нет, убийство не имеет отношения к истории его жуткой, нелепой любви; нет, все темные слухи о его библиотеке — только слухи; библиотека в сохранности, и она — законная владелица теперь; но никому никаких книг она не продаст — у нее есть свои планы относительно этого. А Андрей, мол, лежал в гробу помолодевший — царствие ему Небесное! — но строгий, очень строгий, как будто хотел оттуда выпрыгнуть и накричать. И мы все там будем, слава Богу — но без подспудного желания выпрыгивать оттуда.
Так говорила Зина, сидя у окна за чаем. В руках у нее была тряпка. Версия о книжниках-уголовниках была, по мнению Муромцева, очень близка к истине — по ряду дополнительных сведений о последних днях Айдрея и о его запутанных отношениях с некоторыми мрачноватыми парнями из этого мира. Но Муромцева поразила не причина убийства, а скорее подтекст, движение невидимой кармы, дикая любовь к мачехе (для отца, бывшего лагерника, она была последней опорой), запретные странные книги, и сама полутемная провальная личность Андрея — то впадающая в истерику, то уходящая во тьму. И в глазах стоял этот ребенок, мальчик, которому цыганка предсказала по руке, что он умрет в 37 лет. И он умер. (Детскую фотографию Андрея — как раз того года, когда его увидела цыганка — Зина поставила на стол.)
…Валя был не в силах долго сидеть рядом с Зиной. Ему почему-то показалось, что смерть — совсем не то, что о ней сказано во всех традициях, а гораздо хуже… Но в каком смысле хуже, он не мог определить и провидеть, и тогда наоборот, выплывало странное представление, что смерть — чепуха…
Беспокойный, он ушел на улицу, в московский круговорот.
Но смерть Андрея вихревым клубком прошлась по душам близко знавших его и надолго оставила след.
«Улетаем… улетаем… улетаем», — шептала Верочка Тимофеева.
«Не улетим», — отвечали ей.
Даже танец Смолина уже не напоминал теперь пляску Мефистофеля, и сам Ларион основательно поблек. Валя советовал ему перейти к психоанализу мертвых.
Только бедный Глеб Луканов ничего не понимал, настолько вдруг поразило его отсутствие Кати Корниловой вокруг себя. Однако ж, к удивлению всех, он нашелся и женился на простой, редкостного добродушия, девушке, которой жаловался на свою непонятную царевну.
«Ведь кого… предпочла… Вместо меня… Кого?! Полутруп. Вот что обидно!» — кричал он.
А потом обычно то молчал, то говорил, обливаясь слезами: «Не полутруп, а душу живую, у ворот смерти стоящую! Вот кого она полюбила — не полутруп, а душу бесконечную!» И его скромная подруга утешала его.
А златокудрая царевна осталась одна — ибо хотела сейчас быть в одиночестве.
Вскоре, холодным пасмурным днем у Семеновых собралась небольшая компания друзей-неконформистов. Тени неофициальной выставки Глеба и убийства Андрея еще лежали на них. И все это приумножали различные слухи, предчувствия, настроения. А тут еще на днях шумно наскандалил все тот же неуравновешенный поэт — Леня Терехов.
За круглым столом в темной квартире Семеновых при свечах сидели хозяин с женой, Валя Муромцев, Светлана Волгина, Толя Демин с Любой и четверо начинающих…
— Возможно ли жить? — спросил один из новичков, поэт, поставив бокал на стол. — После всего, что произошло в XX веке в мире.
— А я скажу: немыслимо все время жить в подполье! — вдруг начала Вика Семенова. — Выставки, чтения, создание произведений — все в подполье! Когда же это кончится?! Когда?! Когда Россия будет жить нормальной жизнью?! Должен же великий народ, давший Рублева и Достоевского, и такую дивную, таинственную культуру, иметь хотя бы право на мысль, просто на мысль?! Я же не говорю об изменении политического строя, мы все здесь вне политики — я просто спрашиваю, когда наступит нормальная жизнь? Когда можно будет, например, спокойно молиться или публиковать свои стихи? Пусть они в цензуре, тем более политической. Как было в девятнадцатом веке, когда все наши великие писатели печатались дома, а не в самиздате? Немыслимо, чтобы писатель, который не касается никакой политики, не имел бы возможности печататься на Родине только потому, что, например, его стиль не совсем обычен?! И так далее, и так далее! Тысячи других примеров! Когда нам возвратят право на веру и культуру?! И почему мы должны так страдать?! И как можно создать культуру, достойную нашей прошлой, если существуют такие дикие, нелепые, ничем не объяснимые ограничения?! Как можно опубликовать, например, современную вещь при таких отвратительных ограничениях, если она, предположим, на уровне Достоевского, где все закручено на парадоксах, страстях, вере, обнаженности. Это значит, у нас будет только второстепенная культура?! Это чудовищно!.. Ведь все настоящее создается в мучениях, в боли, в судорогах преувеличений, в свободе дойти до конца… а тут циркуляры!