Германт - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Боже мой, сейчас поднимут занавес, мы потеряем наши места!
Я хотел заговорить с Сен-Лу, но негодование на танцора настолько его переполняло, что подошло вплотную к поверхности зрачков; точно некий костяк, оно распирало ему щеки, так что его внутреннее возбуждение выражалось полной внешней неподвижностью; в нем не было свободного местечка даже для того, чтобы воспринять мои слова и на них ответить. Приятели журналиста, увидя, что все окончено, вернулись к нему, еще дрожащие. Но, стыдясь своего дезертирства, они изо всех сил старались уверить его, будто решительно ничего не заметили. Поэтому они много говорили, один — о попавшей ему в глаз соринке, другой — об овладевшей им тревоге по случаю воображаемого поднятия занавеса, третий — о необыкновенном сходстве прошедшего мимо господина с его братом. Они даже выразили некоторую досаду при виде его безучастия к их волнениям.
— Как, неужели это тебя не поразило? У тебя, значит, плохое зрение?
— Ох, и трусы же вы, господа, — проворчал получивший пощечину журналист.
Забыв, что это не вяжется с выдуманными ими историями, так как в противном случае им следовало бы сделать вид, будто они не понимают, что он хочет сказать, все трое произнесли традиционную при таких обстоятельствах фразу: «Вот ты и рассердился, не горячись по пустякам, ишь, как удила закусил!»
Утром у цветущих груш я разгадал иллюзию, на которой покоилась любовь Сен-Лу к «Рахиль, ты мне дана», теперь я убедился также в подлинной реальности проистекавших из этой любви страданий. Мало-помалу то, которое он испытывал вот уже в течение часа, не то что прекратилось, а сжалось, вошло внутрь его, незанятая, подвижная зона появилась в его глазах. Мы покинули вдвоем театр и решили немного побродить. На мгновение я задержался на углу авеню Габриэль, откуда часто видел когда-то появление Жильберты. В течение нескольких секунд я пробовал припомнить те далекие впечатления и намеревался догнать Сен-Лу беглым шагом, как вдруг заметил, что с ним заговаривает какой-то господин, довольно плохо одетый. Я решил, что это кто-нибудь из приятелей Робера; тем временем они как будто еще ближе подошли друг к другу; вдруг я увидел, подобно астральному явлению на небе, мелькание каких-то яйцевидных тел, которые с головокружительной быстротой занимали перед Сен-Лу все мыслимые положения в пределах некоего неустойчивого созвездия. Казалось, что они пущены пращой, и я насчитывал их не менее семи. То были, однако, всего лишь два кулака Сен-Лу, умноженные быстротою перемещения в этом декоративном и с виду совершенном созвездии. Словом, вся эта хитрая штука была не чем иным, как градом ударов, которые сыпал Сен-Лу, и агрессивный, а не эстетический характер которых мне открылся впервые после того, как я обратил внимание на вид неважно одетого господина, потерявшего сразу все свое достоинство, челюсть и много крови. Он дал какие-то ложные объяснения подошедшим к нему людям, обернулся и, увидев, что Сен-Лу окончательно уходит по направлению ко мне, принялся глядеть на него с видом подавленным и обозленным, но ничуть не свирепым. Сен-Лу, напротив, рассвирепел, хотя и не получил ни одного удара, и глаза его еще сверкали от гнева, когда он подошел ко мне. Инцидент этот не находился ни в какой связи, как я было подумал, с театральными пощечинами. Просто пылкий прохожий, увидев красивого военного, стал делать ему гнусные предложения. Приятель мой не мог опомниться от наглости этой «шайки», которая не дожидалась даже ночной темноты для своих похождений; он говорил о сделанных ему предложениях с тем негодованием, с каким газеты пишут о грабежах среди бела дня в центральных кварталах Парижа. Однако избитого субъекта можно было извинить, поскольку наклонная плоскость с большой быстротой приближает желание к наслаждению, так что одно наличие красоты уже представляется согласием. А Сен-Лу бесспорно был красавцем. Удары кулаком, вроде только что им отпущенных, приносят людям типа прохожего, приставшего к нему на улице, ту пользу, что наводят их на серьезные размышления, правда, довольно кратковременные для того, чтобы они могли исправиться и избежать таким образом судебных наказаний. Таким образом, хотя Сен-Лу задал взбучку без долгих размышлений, все подобные уроки, даже если они приходят на помощь законам, не ведут к гомогенизации нравов.
Эти происшествия, в особенности то, о котором он думал больше всего, внушили, должно быть, Роберу желание побыть немного в одиночестве. Через несколько минут он предложил мне расстаться и пойти одному к г-же де Вильпаризи, сказав, что он меня там встретит, но предпочитает не входить со мной в одно время, желая иметь вид человека, только что прибывшего в Париж, и не давать повода для предположения, что мы уже провели часть дня вместе.
Как я и догадывался, еще до знакомства с г-жой де Вильпаризи в Бальбеке, существовало большое различие между окружавшей ее средой и средой герцогини Германтской. Г-жа де Вильпаризи была одной из тех женщин, которые, несмотря на знатность своего происхождения и не меньшую знатность своих мужей, не занимают все же высокого положения в свете и, если исключить нескольких герцогинь, их племянниц или невесток, и даже одну или две коронованные головы, старых знакомых их семьи, видят в своем салоне только публику третьего сорта, буржуазию да провинциальную или подмоченную знать, присутствие которой давно удалило оттуда людей элегантных и снобов, не обязанных приходить по долгу родства или давнишней близости. Уже через несколько мгновений я без труда понял, почему г-жа де Вильпаризи оказалась в Бальбеке так хорошо осведомленной, гораздо лучше нас самих, о малейших подробностях путешествия моего отца в Испанию, которое он совершал тогда в обществе г-на де Норпуа. Но все же трудно было допустить, что эта более чем двадцатилетняя связь г-жи де Вильпаризи с послом могла быть причиной разжалования маркизы в свете, где самые блестящие женщины выставляли напоказ куда менее достойных уважения любовников, чем г. де Норпуа, который вдобавок давно уже, вероятно, был для маркизы не более чем старым другом. Но, может быть, у г-жи де Вильпаризи были некогда другие приключения? Отличаясь тогда темпераментом более пылким, чем теперь, в пору умиротворенной и набожной старости, окраска которой, впрочем, отчасти обусловливалась теми бурно проведенными годами, не принуждена ли была маркиза в провинции, где она долго жила, замять кое-какие скандалы, неизвестные новому поколению, констатировавшему лишь их следствие на смешанном и неудовлетворительном составе ее салона, который в противном случае не заключал бы в себе никакой дешевой примеси? Может быть ей создал врагов в те времена «злой язык», приписываемый ей племянником? Не пускала ли она его в ход, пользуясь своим успехом у мужчин, чтобы отомстить некоторым женщинам? Все это было возможно; мягкая и изысканная — так деликатно выбирающая не только выражения, но и самую интонацию — манера г-жи де Вильпаризи говорить о стыдливости, о доброте неспособна была подорвать эти предположения; ибо люди, не только хорошо говорящие о некоторых добродетелях, но также чувствующие их прелесть и чудесно их понимающие (способные нарисовать в своих мемуарах достойную их картину), часто лишь произошли от практиковавшего их безгласного, тусклого и чуждого искусства поколения, но сами к нему не принадлежали. Поколение это в них отражается, но не продолжается. Вместо отличавшего его твердого характера мы находим восприимчивость и ум, которые не служат практическим целям. Были ли в жизни г-жи де Вильпаризи скандалы, помрачившие блеск ее имени, или же их не было, — во всяком случае причиной ее разжалования в большом свете был несомненно ее ум, ум скорее писателя второго сорта, чем светской женщины.
Да, конечно, г-жа де Вильпаризи восхваляла по преимуществу качества рассудочные, вроде уравновешенности и меры; но, если говорить о мере вполне адекватно, одного этого качества недостаточно, и писатели нуждаются в других достоинствах, предполагающих некоторую экзальтированность, мало размеренную; я заметил в Бальбеке, что гений некоторых больших художников оставался непонятным г-же де Вильпаризи и что она умела лишь тонко подсмеиваться над ними, придавая своему непониманию остроумную и грациозную форму. Но этот ум и эта грация на той степени, которой они у нее достигали, сами становились, — в другой плоскости, хотя бы, развертываясь, они приводили к непризнанию самых возвышенных произведений, — подлинными художественными качествами. А такие качества имеют тенденцию оказывать на всякое положение в свете болезнетворное действие, настолько разрушительное, что и самые солидные репутации с трудом могут сопротивляться несколько лет. То, что художники называют умом, кажется в свете чистой рисовкой; не будучи способны сталь на единственную точку зрения, определяющую суждение художников, понять специфическое удовольствие, испытываемое ими при выборе определенного выражения или сопоставления, светские люди чувствуют в их обществе усталость, раздражение, из которых очень скоро рождается антипатия. Однако в разговоре, а также в своих мемуарах, опубликованных впоследствии, г-жа де Вильпаризи обнаруживала изящество чисто светское. Проходя мимо значительных явлений, она не углубляла их, иногда даже вовсе не различала, и из прожитых ею лет, которые, впрочем, она описывала очень верно и занятно, удержала в памяти лишь вещи самые суетные. Но литературное произведение, даже если оно касается вещей, не принадлежащих к области умственной, все-таки является произведением ума, и чтобы дать в книге или в разговоре, который от книги мало отличается, законченное впечатление суетности, необходима известная доза серьезности, которая особе насквозь суетной недоступна. В одних мемуарах, написанных женщиной и считающихся шедевром, есть фразы, которые цитируются в качестве образца легкой грации; я думаю, что легкость эта досталась писательнице лишь ценой довольно тяжеловесных познаний и суровой культуры и что, будучи молодой девушкой, она, вероятно, казалась подругам невыносимым синим чулком. Связь между некоторой литературной одаренностью и неуспехом в свете настолько неизбежна, что достаточно нынешнему читателю вдуматься в какой-нибудь меткий эпитет или удачную метафору из мемуаров г-жи де Вильпаризи, и с их помощью он ясно представит глубокий, но ледяной поклон, отвешиваемый старой маркизе на лестнице какого-нибудь посольства такой снобкой, как г-жа Леруа, которая, может быть, оставляла у г-жи де Вильпаризи визитную карточку по дороге к Германтам, но никогда не переступала порога ее салона из страха деклассироваться среди всех этих жен врачей или нотариусов. Может быть г-жа де Вильпаризи была синим чулком в ранней молодости и, опьяненная своими знаниями, не сумела удержаться от колких замечаний по адресу не столь умных и не столь образованных, как она, светских людей, которые таких вещей не забывают.