Германт - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далее, талант не есть посторонний придаток, искусственно пристегиваемый к тем разнообразным качествам, которые обеспечивают успех в обществе, чтобы таким образом получилась так называемая «законченная женщина». Он живое порождение определенного душевного склада, где многих качеств обыкновенно недостает и где преобладает восприимчивость, другие проявления которой, в книгах нами не замечаемые, могут довольно живо дать себя почувствовать в жизни, например, любознательность в той или иной области, те или иные прихоти, желание пойти в то или иное место для собственного удовольствия, а не с целью умножения, поддержания или простого функционирования светских отношений. Мне случалось видеть в Бальбеке, как г-жа де Вильпаризи, окруженная своими людьми, не бросала ни единого взгляда на публику, сидевшую в вестибюле отеля. Но у меня было смутное чувство, что это воздержание не означает равнодушия, и она, по-видимому, не всегда в нем замыкалась. Некогда она во что бы то ни стало желала познакомиться с человеком, не имевшим никакого права быть принятым у нее, иногда потому, что она нашла его красивым, или просто потому, что ей его рекомендовали как человека интересного, или же потому, что он ей показался непохожим на людей ей знакомых, которые в те времена, когда она их еще не ценила, так как была уверена, что они никогда ее не покинут, все принадлежали к сливкам Сен-Жерменского предместья. Этой богеме, этим мелким буржуа, удостоившимся ее внимания, ей приходилось посылать приглашения, ценности которых они не могли ясно себе представить, с настойчивостью, которая постепенно обесценивала ее в глазах снобов, привыкших котировать салон по людям, исключенным из него хозяйкой дома, а не по тем, кого она принимает. Но если в определенный период молодости г-жу де Вильпаризи, пресыщенную сознанием своей принадлежности к верхушке аристократии, до известной степени забавляло скандализировать людей, среди которых она жила, и бесстрашно разрушать свое положение в свете, то она начала им дорожить, после того как его потеряла. В свое время она желала показать герцогиням, что она больше их, говоря и делая все, что герцогини говорить и делать не осмеливались. Но теперь, когда они, за исключением самых близких родственниц, перестали приходить к ней, она почувствовала себя умаленной и желала еще царствовать, но уже не с помощью ума. Она захотела привлечь всех тех, кого с такой заботливостью отстранила. У скольких женщин жизнь, — впрочем, жизнь мало известная широкой публике (ибо у каждого из нас, в зависимости от нашего возраста, есть как бы свой особый мир, и сдержанность стариков препятствует молодежи составить себе представление о прошлом и охватить в своем сознании крупный период времени), — оказалась разделенной таким образом на резко противоположные периоды, причем последний весь посвящен на отвоевание того, что в предыдущем было так беззаботно выброшено на ветер. Выброшено на ветер каким образом? Молодежь представляет это себе тем хуже, что видит перед собой старую почтенную маркизу де Вильпаризи и не думает о том, что нынешняя степенная мемориалистка, имеющая такой достойный вид в белом парике, могла быть когда-то веселой посетительницей ночных ресторанов, сводившей с ума и промотавшей целое состояние мужчин, теперь уже лежащих в гробу; но то, что она с настойчивым и непринужденным усердием разрушила высокое положение, доставшееся ей по наследству, нисколько, впрочем, не означает, чтобы даже в ту отдаленную эпоху г-жа де Вильпаризи не придавала ему большой цены. Ведь уединение и бездеятельность, которые плетет себе с утра до вечера неврастеник, тоже могут представляться ему невыносимыми, и, торопясь прибавить новую петлю к сети, которая его держит в плену, он, возможно, только и мечтает, что о балах, охотах и путешествиях. Мы каждое мгновение трудимся над лепкой нашей жизни, но помимо нашей воли копируем при этом черты той личности, которой мы являемся, а не той, которой нам было бы приятно быть. Презрительные поклоны г-жи Леруа могли в какой-то степени выражать подлинную природу г-жи де Вильпаризи, однако они ни в малейшей степени не отвечали ее желаниям.
Конечно, в ту самую минуту, когда г-жа Леруа, согласно любимому выражению г-жи Сван, «осаживала» маркизу, последняя могла искать утешения в словах, когда-то сказанных ей королевой Марией-Амелией: «Я вас люблю как дочь». Но подобные королевские ласки, сокровенные и никому неведомые, существовали только для маркизы, покрытые пылью, как старый диплом консерватории о присуждении первой премии. Единственные подлинные светские преимущества — это те, что создают жизнь, те, что могут исчезнуть, а тому, кто получал от них выгоду, незачем пытаться их удерживать или трубить о них, потому что в тот же день их сменяет сотня других. Вспоминая милостивые слова королевы, г-жа де Вильпаризи все же охотно бы их променяла на постоянное право быть приглашенной в блестящие салоны, которым обладала г-жа Леруа, вроде того как большой неизвестный художник, талант которого не написан ни на чертах его робкого лица, ни на старомодном покрое его поношенного пиджака, хотел бы оказаться в ресторане даже на месте молодого биржевого зайца из самых подонков общества, завтракающего за соседним столиком с двумя актрисами и к которому непрерывно подходят с подобострастными лицами хозяин, метрдотель, официанты, рассыльные мальчики и даже поварята, с поклонами дефилирующие перед ним, точно в феериях, между тем как выступает вперед смотритель винного погреба, покрытый пылью не меньше, чем его бутылки, ослепленный ярким светом и хромающий, как если бы, выходя из погреба, он вывихнул себе ногу.
Надо сказать, однако, что отсутствие г-жи Леруа хотя и огорчало г-жу де Вильпаризи, хозяйку дома, однако проходило в ее салоне незамеченным со стороны большей части ее гостей. Им было совершенно неизвестно особенное положение г-жи Леруа, о котором знал только самый высший свет, и они не сомневались, что приемы г-жи де Вильпаризи, как в этом убеждены в настоящее время читатели ее мемуаров, были самыми блестящими в Париже.
В этот первый визит к г-же де Вильпаризи, сделанный мною по совету г-на де Норпуа, я ее застал в салоне, обтянутом желтым шелком, на котором выделялись розовыми, почти фиолетовыми пятнами зрелой малины диваны и изумительные ковровые кресла Бове. Рядом с портретами Германтов и Вильпаризи там можно было видеть — подаренные самой натурой — портреты королевы Марии-Амелии, бельгийской королевы, принца Жуанвильского и австрийской императрицы. Г-жа де Вильпаризи, в старинном чепчике из черных кружев (она его сохраняла, руководясь тем же тонким инстинктом местного или исторического колорита, что и содержатели гостиниц в Бретани, которые, несмотря на чисто парижскую свою клиентуру, считают более целесообразным сохранять у женской прислуги своеобразный головной убор и широкие рукава), сидела за небольшим бюро, где рядом с кистями, палитрой и начатой акварелью цветов перед ней были расставлены в стаканах, блюдечках и чашках моховые розы, цинии, венерин волос, которые благодаря приливу гостей она в эту минуту перестала писать, так что казалось, будто вы видите прилавок цветочницы, как на гравюре XVIII века. В этом слегка натопленном салоне (маркиза простудилась, возвращаясь из своего замка) среди присутствующих находились, когда я вошел, архивариус, с которым г-жа де Вильпаризи утром разбирала адресованные ей письма исторических деятелей, собираясь поместить их факсимиле, как оправдательные документы, в сочинявшихся ею в то время мемуарах, а также торжественный, но оробевший историк, который, узнав, что у нее есть полученный по наследству портрет герцогини Де Монморанси, пришел просить позволения воспроизвести его в своей работе о Фронде. К этим посетителям вскоре присоединился мой прежний товарищ Блок, теперь начинающий драматург, через которого маркиза рассчитывала достать даром артистов для ближайших своих утренников. Правда, общественный калейдоскоп менял тогда свое положение, и дело Дрейфуса готово было сбросить евреев на последнюю ступеньку социальной лестницы. Но, с одной стороны, как бы ни свирепствовал дрейфусарский циклон, волны достигают наибольшей ярости не в начале бури. Кроме того г-жа де Вильпаризи, предоставляя своей родине метать громы против евреев, держалась до сих пор совершенно в стороне от этого дела и не интересовалась им. Наконец, молодой человек, подобный Блоку, которого никто не знал, мог пройти незамеченным, тогда как видные фигуры среди евреев, сторонников пересмотра дела, находились уже под угрозой. У моего приятеля появилась теперь козлиная бородка, он носил пенсне и длинный сюртук и держал в руке, подобно свитку папируса, перчатки. Пусть румыны, египтяне и турки ненавидят евреев. Однако во французском салоне различия между этими народами не так уж ощутительны, и если какой-нибудь израэлит появляется в нем точно выходец из пустыни, нагнув туловище, как гиена, склонив набок шею и расточая «селямы», то он вполне удовлетворяет ориентальному вкусу. Только для этого надо, чтобы еврей не принадлежал к «свету», иначе он легко принимает вид лорда, и манеры его до такой степени офранцуживаются, что строптивый его нос, растущий как настурция в самых неожиданных направлениях, напоминает скорее нос Маскариля, чем нос Соломона. Но Блок, не выдрессированный гимнастикой Сен-Жерменского предместья и не облагороженный скрещеньем с Англией или с Испанией, оставался для любителей экзотики такой же своеобразной и пряной фигурой, несмотря на свой европейский костюм, как евреи на картинах Декана. Изумительная мощь расы, бросившей из глубины веков в современный Париж, в коридоры наших театров, за окошечки наших канцелярий, на похоронные процессии и на улицы нетронутую фалангу, которая, стилизуя современные головные уборы, поглощая, заставляя забыть, дисциплинируя наш сюртук, остается в общем в точности похожей на фалангу ассирийских писцов в церемониальных костюмах, изображенных на фризе монумента в Сузах, охраняющего ворота дворца Дария. (Час спустя Блок вообразил было, что г. де Шарлюс осведомляется, еврейское ли у него имя, по антисемитическим побуждениям, между тем как последним руководило лишь эстетическое любопытство и любовь к местному колориту.) Но, впрочем, говорить об устойчивости рас значит неточно передавать впечатление, получаемое нами от евреев, греков и персов, всех этих народов, которым лучше оставить их разнообразие. Мы знаем из античной живописи лица древних греков, мы видели ассирийцев на фронтоне дворца в Сузах. И вот нам кажется, когда мы встречаемся с представителями восточных народов, будто перед нами существа, вызванные на свет спиритической силой. Мы знали лишь плоскостное изображение; вот оно приобрело глубину, простирается в трех измерениях, двигается. Молодая дама гречанка, дочь богатого банкира, которая очень в моде в данную минуту, имеет вид одной из тех фигуранток, что символизируют в художественно-исторических балетах эллинское искусство в конкретном воплощении; однако в театре сценические аксессуары опошляют эти образы; напротив, зрелище, на котором мы присутствуем, наблюдая появление в салоне турчанки или еврея, оживляет их лица и придает им больше необычайности, как если бы, действительно, мы имели дело с существами, вызванными медиумической силой. Нам кажется, что вся эта смущающая нас мимика выполняется душой (или, вернее, тем пустяком, к которому сводится, или сводилась до сих пор, душа в подобных материализациях), наблюдавшейся нами раньше только в музеях, — душой древних греков, древних евреев, призванной к некоей незначительной трансцендентальной жизни. Что нам тщетно хочется схватить в ускользающей молодой даме гречанке, так это фигуру, некогда восхищавшую нас на стенках вазы. Мне казалось, что если бы я сделал ряд снимков с Блока в освещении салона г-жи де Вильпаризи, то они дали бы то изображение Израиля, — столь волнующее, так как нам представляется, что оно исходит не от человека, и столь обманчивое, так как оно все же слишком похоже на человека, — какое мы видим на спиритических фотографиях. Ставя вопрос шире, нет такой вещи, вплоть до ничтожных замечаний, высказываемых кругом нас обывателями, которая не давала бы нам впечатления чего-то сверхъестественного в нашем жалком повседневном мире, где даже гений, от которого мы ждем, собравшись возле него как вокруг вращающегося столика, откровения тайны бесконечности, произносит лишь такую фразу — ту самую, которая только что сорвалась у Блока: «Осторожнее! Здесь мой цилиндр».