Пока бьется сердце - Иван Поздняков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце письма читаю приписку:
«Не серчай, голубь мой, за то, что я так сделала. Не подумай, что в жены к тебе навязываюсь. Знаю, что понасилу люб не будешь. Коль приедешь и отвергнешь меня, приставать не буду. Уеду тогда к себе на Украину, к отцу, к матери. А сейчас я тут потому очутилась, что хочу помочь Лукерье Марковне детишек твоих воспитать, чтобы они сыты и напоены были, одеты и обуты были, чтобы ни в чем не нуждались. Остаюсь любящая Евфросинья Семеновна».
Мимо нас по шоссе движутся нескончаемым потоком войска. Шутки, смех. Гремят песни. Низенький, узкоплечий, пожилой, с морщинистым лицом боец вынырнул из строя, подбежал к Григорию Розану, ударил его по плечу:
— О чем затужил, братишка? Ведь конец войне! Конец!..
Григорий Розан поднял лицо, дружелюбно взглянул на незнакомого солдата, засмеялся:
— Не тужу я, браток. А лицо было кислым по той причине, что мозоль любимую натер.
— Это не беда, если на ноге, а не на сердце мозоль. Штука излечимая.
Нагнувшись к уху Розана, зашептал, косясь на фляжку разведчика:
— Нет ли чего хлебнуть, братишка? Угости по случаю победы! Моя персональная машина с провиантом где-то в тылах затерялась…
— Ну тебя к лешему, — смеется Розан. — Ты и так, вижу, хлебнул. Смотри, чтобы не развезло. Командир заметит, нагоняй даст.
Низенький солдат блаженно ухмыляется.
— Командир простит. Нынче все пропустили по маленькой. Солдат — обыкновенной водочки, офицер — винца, генералы и маршалы — коньячку, а Сталин с Черчиллем да Рузвельтом — уж и не знаю, какой сорт хмельного нынче испробовали.
— А Гитлер с Геббельсом что нынче хлебнули? — подзадоривает узкоплечего Григорий Розан.
Солдат не теряется.
— Думаю, что деготь с куриным пометом пьют.
Разведчики дружно хохочут.
— Что ж, служивый, значит, не будет у тебя махонького глоточка, — пристает к Григорию Розану незнакомый боец, умиленно и сладострастно поглядывая на объемистую флягу молдаванина.
— Говорю, что хватит с тебя. Смотри, какая жарища: разморит, свалишься в дороге, — уговаривает бойца разведчик.
Солдат машет с досады рукой, выпрямляется и пускается рысцой догонять свою роту.
По шоссе идут танки, тягачи с орудиями, самоходные артиллерийские установки. На каждой машине по случаю победы развевается алый победный флажок.
Отходящий враг время от времени обстреливает из дальнобойной артиллерии наши колонны, иногда бомбит.
Недалеко от Праги в беду попал медсанбат. К исходу дня он остановился на большом аэродроме, покинутом, немцами. Врачи и медсестры ничего не опасались. Санитарные машины не замаскировали, щели и окопы не вырыли, палатки натянули рядом с бетонкой.
Перед заходом солнца на аэродром внезапно обрушились немецкие пикировщики.
Горели санитарные машины, взрывные волны разбросали по полю клочья палаток. Люди метались, ища спасения, падали, окошенные осколками бомб.
Я и Василий Блинов приехали на аэродром сразу после налета бомбардировщиков. В воздухе пахло гарью, над землей повисли густые оранжевые клубы пыли, поднятой разрывами бомб.
Во время налета пикировщиков была смертельно ранена Анна Резекнес. Мы не застали ее в живых. Возле нее, обхватив ручонками острые колени, сидела плачущая Марта.
В этот же день Блинов написал письмо матери, в нем сообщил, что возвратится домой не один, что приедет в Саратов вместе с приемной дочкой.
Нас обнимает Прага
Наши войска вступают в Прагу. Раннее утро. Майское солнце золотит шпили костелов, заливает потоками света широкие улицы и проспекты, купается в чистых водах Влтавы. В безоблачном синем небе кувыркаются голуби.
Большой город гудит, как огромный улей. Улицы запружены людьми. Они приветствуют нас. Колышется шелк боевых знамен. Они плывут по-над колоннами торжественно, плавно, как алые паруса, сверкая орденами, прикрепленными к плотному шелку.
Высокий худой старик с пышными седыми усами поднял над головой обе руки, сцепил ладони и старается перекрыть своим голосом шум улицы:
— Наздар Россия!
— Наздар Червона Армия!
— Смерть фашизму! — подхватывает толпа.
Пожилая, с морщинистым лицам женщина протягивает вперед ребенка, видно, внука, что-то кричит. Ветер растрепал ее седые волосы, они закрывают лицо. Она хочет поправить их, но мешает внук. Женщина плачет и смеется.
Возле небольшого бара прямо на тротуар выкачены бочки с пивом. Полный мужчина в белом фартуке суетится возле бочек, угощает бойцов и горожан. Немного поодаль, в небольшом скверике, чешский духовой оркестр играет «Катюшу».
К нашей колонне подбежала тоненькая девушка. Она обняла Григория Розана, поцеловала его в щеку, подала огромный букет цветов, потом снова отбежала к панели тротуара, счастливая, зардевшаяся. Григорий Розан срывает с головы пилотку, машет девушке.
— Що, влюбывся? — толкает Григория в бок Зленко. — О це краля! Тильки не таращи очи, бо напишу Мариуле.
— Ой, повезло черту черномазому! — громко хохочет Степан Беркут. — Хоть бы меня кто поцеловал.
— Физиономии твоей пугаются, — шутит Николай Медведев.
Войска все идут и идут.
Проходят танки, самоходные орудия, грохочут на мостовой противотанковые и зенитные пушки. Камни древней Праги вздрагивают от поступи армии, которую здесь ждали.
В воздухе висит тысячеголосый гул — звон оркестров, рокот моторов, смех, восклицания, приветствия.
Останавливаемся на площади возле старой ратуши. Нас окружают тесным кольцом горожане. Многие говорят о пережитом во время немецкой оккупации.
К Степану Беркуту подходит щеголеватый, уже немолодой господин. Спортивный английский костюм, велюровая шляпа, желтые сандалеты. На холеном, чисто выбритом лице — вежливая улыбка. Он тронул Степана за рукав и спросил на чистом русском языке.
— Откуда родом, товарищ?
— С Урала.
— О, мы почти земляки! — восклицает господин.
— А вы из России? — любопытствует Беркут.
— Из Самары в девятнадцатом году выехал.
— Стало быть, белоэмигрант.
Господин приятно улыбается.
— О, зачем же белоэмигрант?! Просто эмигрант. Вы, дорогой мой земляк, вижу, все разделяете на белое и красное. Но в природе есть и другие цвета.
Беркут морщит лоб, надувает щеки. Вены на могучей шее вздулись. По всему видно, что Степану разговор с господином не приносит удовольствия, он все ждет какого-то подвоха со стороны собеседника. Он обводит нас взглядом, и мы читаем в глазах нашего товарища: «Уж вы простите, если рубану с плеча. Дипломат из меня никудышный».
Господин в сером костюме снова тронул Беркута за рукав гимнастерки.
— Теперь скажите, дорогой земляк, Советскую власть сразу будете здесь устанавливать? И опять экспроприация капитала, эмансипация женщин и так далее?..
Бедный наш Степан! Сбили его с толку эти мудреные слова. По-бычьи нагнув голову, Беркут уставился на господина.
— Разве плоха наша Советская власть, господин эмигрант?
Беркут взмахнул рукою, обвел взглядом шумевшую улицу, идущие по ней войска и воскликнул:
— Смотрите, господин, Советская власть по Праге идет! А народ-то как приветствует эту власть! Любо смотреть! Порядки свои устанавливать не будем, чехи сами знают, какую власть выбрать…
— Правильно, товарищ! — громко произнес широкоплечий пожилой чех в рабочей блузе. Он оттиснул от нас господина в сером костюме, схватил руку Беркута и крепко сжал ее. — Правильно сказал ты, товарищ. Теперь прошу вас, идемте фотографироваться. Тут рядом. Хочу, чтобы об этом дне у меня осталась на всю жизнь хорошая память.
Фотоателье оказалось, действительно, рядом. Тучный фотограф засуетился.
— О, мне лестно, что вы зашли именно ко мне. Мою мастерскую всегда любили русские. Я фотографировал Федора Шаляпина, много других знаменитых земляков ваших. Милости прошу. Вы никогда не пожалеете, что зашли ко мне: подобных снимков в Праге не найдете.
Фотографируемся. И опять мы на улице. Широкоплечий чех в рабочей блузе теребит Николая Медведева:
— Товарищ, навестите мою семью. У меня больна дочь очень больна. О, как она хотела быть сегодня на улице, чтобы увидеть русских людей! Пожалуйста, не откажите! Это ей доставит большую радость, и кто знает, может быть, подействует лучше всякого лекарства. Я живу рядом, на все потребуется не больше пяти минут.
Глаза человека в блузе умоляют, просят. Морщинистое серое лицо, какое бывает у людей после хронического недоедания, светится доброй виноватой улыбкой.
Мы не смеем отказать.
В тесной каморке на пятом этаже мы подходим к кровати, на которой лежит девочка лет десяти. Худенькое восковое лицо и огромные печальные, недетские глаза. Поверх одеяла лежат тонкие, тоже восковые руки, сквозь бледную кожу видны синеватые прожилки.