Пока бьется сердце - Иван Поздняков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы в доме профессора. Чистые, аккуратные комнаты. Обстановка строгая, даже бедная. В гостиной — несколько мягких кресел, шкафы с книгами. На стене — большая картина: Бетховен играет в кругу близких друзей. С красивой, полированной подставки, помещенной в углу, на нас смотрит мраморными глазами Сенека.
Сам профессор высок ростом, костляв, сутул. Лет шестьдесят, если не больше. Старомодный, изрядно потертый халат висит на худых плечах, как на вешалке. Брови густые, лохматые, насупленные, и не разберешь цвета глаз: не то голубые, не то темно-серые. Превосходно владеет русским.
Нашему приходу явно рад. Потягивает из фарфоровой чашечки черный эрзац-кофе, без сахара, извиняется, что нечем угостить, кроме чудом уцелевшей бутылки рейнвейна, и неторопливо, скупыми, лаконичными фразами рассказывает о себе:
— О, я знал, что эту шайку разбойников, извините за выражение, ждет бесславный конец. Знал также, что вы придете сюда. Это стало особенно явно после сталинградского траура.
— И многие так думали, как вы? — опросил Поляков.
— Думаю, да. Здесь, в нашем городе, в прошлом году повесилась русская девушка. Звали Наташей. И представьте, с тех пор на этой грустной могиле всегда появляются свежие цветы. Вот вам и ответ на мой вопрос.
Немного помолчав, добавил:
— Когда я был еще в Берлине, то видел, как шли в тюрьмы противники фашизма. Да, люди умирали ради лучших идеалов.
— Выражаясь словами вашего великого соотечественника, можно сказать: «Лишь тот достоин счастья и свободы, кто каждый день идет за них на бой»…
— Мне приятно слышать от вас Гете. Да, люди шли на бой. А вот я уподобился Пилату, умывающему руки. Остался в стороне, не примкнул ни к тем, ни к другим.
— А ведь это плохо, профессор!
— Да, знаю, что плохо, но что поделаешь, когда в это страшное время оказался я человеком, который решил быть вне политики.
— Но ведь непротивление злу есть поощрение такого зла.
— Да, да, я понимаю это. Иногда мне очень стыдно. Я не одобряю коммунистические идеи, но происходит мучительная переоценка ценностей.
— Желаю вам, господин профессор, как можно быстрее осуществить такую переоценку и работать в новой Германии, опять в Берлине, в университете…
Вошла жена профессора, тоже высокая и худая. Одета в вечернее платье, слегка припудрена. Чинно и торжественно приветствовала нас, пригубила вино, потом села за пианино. И первое, что мы услыхали — это «Вальс-фантазия» Глинки. Да, эта пожилая женщина хочет нам сделать приятное. Сидим и слушаем ее.
Потом опять беседа. Говорим о музыке, живописи, литературе.
Расстались мы добрыми друзьями…
А городок живет своей жизнью. Ни фрау, ни фрейлейн уже не дичатся нас, охотно помогают солдатам готовить обед, некоторые уже занялись стиркой пропотевших солдатских портянок и солдатского нательного белья.
У штаба пол-ка встречаю знакомого повара Ивана Костенко.
— Товарищ старший лейтенант, разрешите обратиться?
— Слушаю тебя, Костенко.
— Вы, конечно, с удовольствием отведали бы жареной индейки… Прелесть, не мясо. Пальчики — уверяю вас — оближете…
Желтые козлиные глазки Костенко сделались масляными. С такими глазами, пожалуй, подкрадывается лиса к глупой курице.
— Что, у тебя уже есть жаркое? Тогда угощай, друг Костенко.
— Нет, пока только в проекте. Обратитесь к командиру полка, упросите, чтобы Костенко поджарил цесарочку, и мигом сделаю, моргнуть не успеете.
— Да разве, Костенко, у командира полка своя птичья ферма?
— Зачем своя? Смотрите, сколько их тут! На весь полк хватит.
По улице важно расхаживали сопливые индюки и кроткие цесарки.
— Ты, Костенко, наверное, уже обращался к командиру?
— Так точно, закинул было самое ласковое словцо, товарищ старший лейтенант.
— Ну и что?
— Не разрешил. Сказал: мы не мародеры…
— И правильно сказал. Не наше это добро, Костенко, а на чужой каравай рот не разевай.
— Значит, нельзя?
— Ни в коем случае. Мы-то с тобой русские солдаты, а это кое-что да значит.
Желтые глаза полкового повара потухли, он сокрушенно вздохнул.
— Что ж, пойду готовить бифштекс из говядины, — уныло и скучно произнес Иван Костенко. — Чертово мясо, никакой нож не берет, знать, корове сто лет исполнилось перед тем, как попасть ей на полковую кухню. Одни жилы да кости…
Городок жил обычной жизнью.
Победа!
Все ждут, что вот-вот окончится эта война: наши войска уже ведут бои в Берлине, мы перешли границу Чехословакии, идем на Прагу. Теплой майской ночью, во время марша, узнаем: в Берлине представители немецкого командования подписали акт о безоговорочной капитуляции. Всколыхнулись полки, все взбудоражены, у каждого такое чувство, будто он родился заново. От роты к роте, от батальона к батальону, от полка к полку несется эта большая весть:
— Победа!
— Победа!
— Победа!
Этой памятной ночью я разговаривал с Анной Резекнес, которую встретил в полку Бойченкова. Медсанбат направил сюда одну из своих передовых групп. Анна рассказала мне о своей любви к Василию Блинову. Потом немного всплакнула.
— Нам не быть вместе, — говорила она — Бели бы все зависело от меня, тогда было бы по-другому. Знаю, он не может забыть Любу. Рассказываю вам потому, что в этот счастливый час не могу сдержать себя, хочется, чтобы кто-нибудь другой узнал о моей любви к вашему другу. Хороший и благородный он человек. Только ничего не говорите ему. И обо мне не думайте плохо.
После разговора с Анной зашел в дом, где разместились полковые разведчики. Все спали, кроме Блинова. Он сидел за столом и дымил папиросой.
— Опять куришь?
— Одна не повредит, — ответил он обычной фразой.
Поздравили друг друга с победой, выпили по сто граммов.
— Не дожила она до этого часа, — после долгого молчания проговорил Василий.
Я ничего не ответил. Пожалуй, Анна права: Блинов никогда не забудет Любу.
А утром полк снова рванулся вперед. Его передовые батальоны догнали арьергарды немецкой группировки войск, которая отказалась капитулировать и поспешно откатывалась на запад, чтобы сдаться в плен американцам.
…По колонне проносится команда: «Привал». Усаживаемся на обочине шоссе. За эти несколько минут, которые даны нам, чтобы перевести дух после стремительного и утомительного марша, мы успеваем не только перекурить, но и поделиться своей радостью по случаю счастливых событий.
Степан Беркут навеселе.
— Успел немного хлебнуть, — признается он. — Но сегодня не грех. Ведь через несколько дней и у нас будет тихо.
Лицо разведчика расплылось в блаженной и добродушной улыбке.
— Не боишься, что в эти последние дни отправишься по военной путевке прямо в рай? — спрашивает Григорий Розан.
Беркут сгоняет с лица улыбку.
— Об этом, признаться, не думал.
После непродолжительной паузы добавляет:
— И думать не хочу! Не верю в свою смерть от пули.
— А я вот думаю, — хмуро говорит Розан. — Всю войну прошел без страха, о смерти не думал. Но услышал, что войне капут, вот и пошли скверные мысли сердце тревожить.
— Ты брось ци думки, — вмешивается в разговор Петро Зленко. — Брось, Грицко! Воны тильки нудьгу нагоняют.
— От тоски, слыхал я, вошь пойдет на теле, — смеется Николай Медведев. — Никакими средствами тогда не выведешь ее. Так что, Григорий, брось хныкать и нас не расстраивай!
Розан блеснул голубоватыми белками.
— Я не хнычу. Но все же, если погибнет кто-либо из нас, будет обидно. Ой, как обидно! Хочу видеть, какая жизнь наступит после войны. Знаю, хорошая будет жизнь. Ведь люди теперь научились ценить и любить ее. Скажу прямо, на войне очистились мы от многой дряни в нашем характере, стали чище сердцем и мыслями. Человек стал красивее, благороднее, сильнее. И обидно будет, если вот с такими людьми я не буду новую жизнь строить.
— Ну тэбэ к бису, Грицко, — с сердцем произносит Зленко. — Не нагоняй нудьгу. Дывись, як солдаты идут, слухай, яки писни спивають…
Степан Беркут извлекает из кармана гимнастерки сложенное треугольником письмо.
— Хлопцы, я забыл прочесть вам, — выкрикивает он, стараясь перекрыть голосом шум двигающихся по шоссе войск. — Вчера получил…
Письмо переходит из рук в руки.
Мы уже привыкли к почерку автора писем, адресованных Беркуту.
«Уважаемый Степан Григорьевич, — сообщала женщина из уральского села. — Простите меня за то, что долго не писала вам писем. Причины были на то. Теперь могу все описать. Скажу вам самую что ни на есть первейшую новость. Приехала в наше село молодая женщина. Разыскала меня и прямо сказала, что она вас знает лично, что знает и о горе вашем. И призналась она мне, что приехала только затем, чтобы помочь мне детишек ваших воспитывать. Обозлилась я сначала, осерчала на вас, нехорошо подумала и про женщину и про вас. Так и сказала ей: коль ты полюбовница моего соседа и раз он прислал тебя сюда, так иди в его дом, живи там, а детишек его я тебе не отдам, потому что не знаю, что ты за птица, с каким умыслом приехала к нам. Вспыхнула она и в слезы. Все рассказала мне: и что она вас любит, и что вы оттолкнули ее, отвергли ее любовь. Задумалась я, почувствовала своим женским сердцем, что гостья правду говорит, что человек она хороший. Баба бабу всегда хорошо понимает. Вот и смягчилась я, пустила в свою хату. Стала ваша знакомая хохлушка Евфросинья Семеновна в колхозе работать, да так, что одно загляденье. Люди не нахвалят. Теперь она у нас бригадиром, ее портреты в районной газете печатают. Знатным человеком стала. Ведет себя отменно, честь женскую умеет блюсти. Уж тут к ней подкатывались некоторые, да только такой отпор получили, что теперь за сто верст ее обходят. Золотой она человек. Прибежит с работы, и сразу к детишкам вашим и моим. Приголубит, накормит, напоит, искупает, обстирает, бельишко починит. До петухов не спит, все делами домашними занята. И я, глядя на нее, повеселела. В хате у нас сейчас будто светлее. Живем мирно, тихо, в ладу. Добрый у нее характер. Все собиралась письмо вам послать, да день на день откладывала, страшилась, чтобы вы не огневались на нее. Уж извините, если скажу, что она хорошей женой вам будет. Женщина она видная, всем взяла — и красотой и сердечком своим. Детишек ваших любит, будет она им доброй и ласковой матерью. Не гневитесь за такие слова мои, но я вижу, как любит она вас, а раз любит, то и жизнь с ней будет у вас слаженная, без сучка и задоринки. Уж это я сердцем чую. Кончайте войну и скорее приезжайте к нам, ждем мы вас не дождемся. Низко кланяюсь вам. Ваша соседка Лукерья Марковна».