Последний сейм Речи Посполитой - Владислав Реймонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поодаль крался змеиными извивами, со взглядом подстерегающей добычу кошки, аббат Гиджиоти, черный, худощавый итальянец, личный секретарь короля и одновременно послушное орудие Сиверса. Нюхал воздух в толпе и пресловутый Бокамп. Фризе тоже охотно угощал направо и налево табаком, стараясь выудить при этом несколько слов. И много еще им подобных усердно обделывали там свои дела, так как на епископских приемах собиралось многочисленное и самое разношерстное общество.
Позади епископов, на расставленных вдоль стен красных диванах, дремали полуразваливающиеся престарелые вельможи, покрытые мхом старухи, от которых пахло воском и святою водой, точно от старых кропильниц, профессора с носом в табаке, в потертых рясах и фраках. Там было и несколько старомодных кунтушей и простодушной завали из захолустных уголков Литвы. Иногда появлялся в главном зале, будто только для украшения, какой-нибудь прославленный добродетелью муж, представляемый гостям, или какой-нибудь модный иностранец. Остальные анфиладой уходящие вдаль и богато убранные комнаты заполняла пестрая, нарядная и разношерстная толпа: модные франты со взбитыми чубами, с набалдашниками тросточек в зубах, позвякивающие кучкой брелоков на золотых цепочках, подпирали камины. Было между ними много офицеров «союзной» державы, приживальщиков, толкающихся повсюду, где только пахнет жареным, ловцов новостей и лиц, живущих на деньги из никому не ведомых источников. Много вечных просителей вращалось в орбите влиятельных персон, выжидая удобного случая. Однако большая часть присутствующих состояла из депутатов сейма, друзей и родственников епископа, целой своры преданных ему клевретов, усердно являвшейся бить челом всемогущему патрону, получать инструкции и поручения, выпрашивать милостыню, хвастать своим влиянием в сейме и отдавать отчет обо всем, что делается у короля, у Сиверса, у Бухгольца и у разных вельмож. Поминутно кто-нибудь долго нашептывал что-то епископу или совал ему в руку маленькие записочки. В одном углу готовилось, очевидно, какое-то тайное совещание, так как наиболее влиятельные фигуры, как Забелло, Гелгуд, Нарбут, кастелян, несколько епископских клевретов из сеймовых депутатов, и в числе прочих даже Новаковский, незаметно удалились в задние комнаты дворца.
Заремба заметил это и задумался над тем, что бы это могло значить. Рядом с ним очутился Сроковский, с которым он познакомился у Новаковского и которого всячески избегал, и стал плести ему всевозможные небылицы о политическом положении и о падении отчизны. Ахал при этом, всплескивал руками, дергал усы и все больше и больше возмущался слезно падением нравственности и широким распространением всяких грехов.
— Все пропало, — каркал он зловеще, — говорю вам: пропала Речь Посполитая! Должна нас постичь кара за грехи. Господь бог не оставит без наказания виновных и огнем сотрет с лица земли Содом и Гоморру!
— Ступайте проповедуйте бабам на паперти, а меня оставьте в покое, — буркнул Заремба сердито и, услышав в одной из боковых комнат голос Воины, направился туда.
Несколько молодых людей с застывшим выражением на лицах сидели на диванах, Воина же читал им вполголоса:
— «И рече Щенсный (Потоцкий): «Я господь и творец ваш, все же обитатели земли польской — бунтовщики». И нарече Щенсный польское воинство вражеским воинством, а воинство московское нарече воинством спасения и свободы. И начашася убийства, опустошения и пожары. Щенсный же виде, яко все сие благо для него, и радовашеся. И бысть то первый день творения.
И рече Щенсный: «Да прекратится всякое правление и всякое правосудие, да будет послушен шляхтич пану своему, да погрузятся столицы и грады снова в нищету и тьму. И что порешиша избранные от единоплеменников, да будет преступление и заговор, а то, что повелеваю я, да будет закон».
И еще рече Щенсный: «Да престанут печатати печатни, людие же да престанут читати, говорити, писати и думати». И нарече сие свободой.
И бысть то день творения вторый».
— Ну, как вам нравится Тарговицкая библия? Остроумно, не правда ли?
— Пустое ехидство, из-за которого торчат ослиные уши какого-то бесталанного и неотесанного писаки, — ответил за других епископ, неожиданно появившись между слушавшими.
Смущенные молодые люди повскакали с мест. Только Воина, нисколько не растерявшись, заговорил с обычной своей развязностью, шутливым тоном:
— Я думаю, что у Щенсного после такой пилюли желчь разольется.
— А вы, сударь, заплатите триста злотых штрафа за распространение писаний, запрещенных указами сейма, — пробурчал грозно епископ.
— За хорошую шутку платят пятак, а такой каламбур стоит более щедрой награды. Говорят, будто писал его Вейсенгоф, но я чувствую в нем жало Немцевича или Дмоховского.
— Дайте мне экземплярчик, — протянул епископ жадную руку.
Воина отдал нехотя и хотел было продолжать вывертываться с помощью своих острот, но епископ кивнул Зарембе и, отведя его в укромную комнату, принялся в непринужденном, с виду дружеском, в действительности же полном коварства разговоре выпытывать его мысли. Экзамен сошел, по-видимому, благополучно, так как, переходя на более дружественный тон, епископ заявил открыто:
— Кастелян горячо просил меня за вас.
— Мой любезный дядюшка всегда очень милостив ко мне.
— Я ищу как раз человека образованного, умеренных взглядов и заслуживающего доверия. Ты мог бы при мне попрактиковаться для будущей службы на пользу Речи Посполитой. Место, правда, скромное и не очень доходное, но зато с гетманской протекцией тебе удастся, пожалуй, получить твой прежний воинский чин с полным содержанием, квартиру же и стол можешь получить у меня. Устраивает тебя это?
Заремба склонился в безмолвной благодарности к его руке.
— Работая со мной, ты можешь выйти в люди, — прибавил милостиво епископ.
Север посмотрел на него искоса. Епископ же, любивший привлекать друзей и поклонников высоким красноречием и благородством своих замыслов, принялся, как будто между прочим, рассказывать о своих многочисленных трудах и немалых расходах ради общего блага. Это было словно откровенное признание добродетельного мужа, из которого вытекало, что все, что он делал, он делал только для спасения отчизны и всеобщего счастья.
Он продолжал бы еще, пожалуй, свои низменные политические признания, но вошел кастелян и, шепнув ему что-то на ухо, обратился к Зарембе:
— Подожди меня тут, мне нужно поговорить с епископом о важных делах.
Оба вышли торопливо. Заремба вернулся в опустевшие залы, где гайдуки раскрывали уже окна и какой-то клирик кадил медным паникадилом. Север глубоко задумался над словами епископа и над своим весьма необычным положением. Не чувствовал себя способным к той службе, которую сватал ему кастелян и диктовала польза его «дела». Содрогался при одной мысли об этой службе и становился все мрачнее, как эти покои, погрузившиеся в серый сумрак и зиявшие точно черные ямы, из которых лишь кое-где блестели зеркала и позолота.
Кастелян долго заставил себя ждать. Измученный ожиданием, Заремба стал прохаживаться по пустым комнатам, заглядывая в разные уголки, и наткнулся в конце концов на епископскую опочивальню: широкое ложе с высоким пологом стояло посреди комнаты на толстом, пушистом ковре, а из-за него пробивался свет и слышались чьи-то голоса.
Заремба не мог удержаться, заглянул и туда и остановился точно вкопанный. В комнате, обитой гобеленами, на которых было изображено нежнейшими красками распятие Христа, разговаривало несколько человек. Серебряные канделябры сверкали огнями, в хрустальной люстре тоже горело десятка два свеч. За большим круглым столом, заваленным бумагами, сидел епископ, рядом с ним занимал место кастелян, дальше видна была голова гетмана Коссаковского и лицо Анквича с цинической улыбкой. Толстый, с выцветшими голубыми глазами и как бы обросшими плесенью щеками, Белинский, один из председателей сейма, сидел рядом с Забеллой и молодым Нарбутом. Ксендз-секретарь Воллович вертел пухлые пальцы над выпяченным животом, поглядывая из-под густых нависших бровей на епископа. За ним скромно жались какие-то безмолвные, робкие на вид личности. Красовался также на видном месте Новаковский, упивавшийся наслаждением от своего присутствия при разговоре.
Это была избранная компания друзей и приспешников епископа.
Разговаривали, однако, осторожно, взвешивая слова. Один только Белинский, все время покуривавший трубку, бросал время от времени откровенные и цинически дерзкие замечания. Анквич фыркал презрительно, а Забелло как будто ворчал исподтишка, скаля при этом желтые зубы, как собака. Гетман то и дело нюхал табак и величественно чихал, поддакивая все время словам епископа, который говорил медоточиво, любуясь каждым словом и поглядывая на свои розовые ногти, время от времени отгонял клубы дыма и подливал Белинскому из большого графина.