Последний сейм Речи Посполитой - Владислав Реймонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заремба вышел незаметно, чувствуя себя настолько подавленным, что едва держался на ногах. К счастью, в гостиной никого не было, и он мог дать волю своему волнению, которое сдерживал до этого с большим трудом. Как этот дядя, уважаемый всей родней, ее краса и гордость, этот «непреклонный в своей добродетели и чувствах к отчизне» сенатор, показался ему в настоящем свете! Какое горькое ощущение позора и разочарования! Отец Севера учил его считать дядю человеком высокого ума и образования, мужем непреклонным в гражданской добродетели. А кого он увидел? Низкого эгоиста, единственной целью которого являлось собственное повышение и богатство. Не лучше тех, кому он поклялся накинуть петлю, совершенно таким же. Ему вспомнились принципы, которые дядя пытался ему внушить, и в мозгу его словно зароились отвратительным клубком черви и мерзкие гады. И что же теперь делать? Последовать его совету, уцепиться за рясу епископа, стать доносчиком и шпионом? «Все дороги в Рим ведут», — сказал кастелян. «Но всякой ли дорогой можно идти к святой цели?» — резнула его совесть. «Зато я буду у самого источника всяких махинаций против отчизны, — прозвучал в его душе голос рассудка. — Там я узнаю ее тайных врагов, там я буду оком и ухом на пользу дела!» Мучился, пробовал рассуждать логически, колебался, терзаемый противоречивыми чувствами. В конце концов, однако, строго сказал себе: «Я исполню свой долг перед отчизной!» Непоколебимо решив это, почувствовал большое облегчение. Он отправился в апартаменты кастелянши.
Лакей в белом парике провел его в большую затененную комнату. Зажженные «казолеты» распространяли приятный аромат, застилая розовым туманом очертания стоявших в комнате предметов. Даже зеркала блестели со стен тусклым блеском. В комнате пахло еще воском и вянущими цветами, как в костеле после богослужения. Лиловые обои с золотыми узорами на стенах, тишина, трепещущая отлетевшими вздохами и только что смолкшей музыкой, еще больше усиливали сходство комнаты с часовней.
Кастелянша, привстав с широкого и глубокого кресла, устланного подушками, встретила его очень радушно и подала свою изящную руку для поцелуя. Сидевший рядом с ней монах-доминиканец со строгим аскетическим лицом отложил виолу и, отойдя к окну, стал забавлять попугая, качавшегося в золотом обруче.
Заремба занял его место и, слушая кастеляншу, окидывал рассеянным взглядом комнату, изредка взглядывая украдкой на ее лицо, еще красивое, несмотря на годы, матово-белое, словно окаменевшее и ставшее мрамором. Лишь полные, сочные губы резко выделялись на нем, как рана, сочащаяся свежей кровью, и черные глаза с тяжелыми веками и ресницами, напоминавшими крылья ласточки, сверкали лучистым светом. Она была одета в черный пеньюар, застегнутый до шеи, прекрасно обрисовывавший ее худощавую, очень изящную фигуру. Седые, гладко причесанные волосы оттеняли ее невысокий лоб величавой короной. На ней не было ни одного драгоценного камня.
Она говорила тихим, слабым, приятным голосом, полным удивительных модуляций, неожиданных кадансов и курьезных французско-польских оборотов. Из слов ее струилась меланхолическая грусть, словно приятный аромат вянущих цветов, но в каждой фразе она обнаруживала живое остроумие и глубокое знание и дела, и людей. Заремба поражался этим, находя ее совсем непохожей на ту, какой он ее себе воображал с детства, и слушал ее со все возрастающим вниманием и нескрываемым удовольствием. Заметив случайно миниатюру короля, стоящую рядом на пузатой шифоньерке, он перенес испытующий взгляд на кастеляншу.
Она почувствовала значительность этого взгляда, ибо какая-то тень скользнула по ее бледному лицу, затрепетали тревожно ресницы, как ласточкины крылья, надо лбом нависло облако, а по губам пробежала улыбка не то внезапно разбуженной тоски, не то скорби, не то горькой жалости.
— Несчастный! — вздохнула она, указывая на миниатюру.
Он не ответил, не решался обидеть ее чем-нибудь, она же, точно не помня того, что только что сказала, стала жаловаться на польское варварство, падение духовных интересов, разврат, полное отсутствие благородных стремлений, особенно же подчеркивая слишком свободные нравы женщин и продажность мужчин. Говорила умно, сдержанно, как человек, разбирающийся в государственных делах, но с нежностью чуткого сердца, преисполненного заботы о будущем родины и народа. Этим она нравилась ему, и он с восторгом целовал ее прелестные, почти прозрачные руки. Освежив себя духами из золотого флакона, она проговорила тихим голосом:
— Я знаю о ваших намерениях, пусть бог благословит вас. Спасайте родину и этого злополучного короля, пока еще время, спасайте! — Голос ее оборвался, сдавленный слезами, брызнувшими тонкой жемчужной ниткой.
Заремба, не веря собственным ушам, сидел в безмолвном изумлении.
— Никто как бог! — крикнул вдруг попугай.
Север оглянулся и, встретившись с блестящими глазами монаха, сделал беспокойное движение.
— Это испанец. Он не понимает ни слова по-польски, — успокоила его кастелянша. — Не доверяйся только ни в чем ни кастеляну, ни Изе, — предостерегла она его многозначительно. — Я знаю, что ты всей душой отдался делу спасения родины, и, если бы мой Стась был в таком же возрасте, я отдала бы его без единого стона: пусть идет, куда призывает всех честных долг и честь. Вчера вечером был у меня отец с князем Каролем и гетманом...
— Воевода! Князь «Пане Коханку»? И гетман Браницкий? — повторил он с изумлением имена давно умерших.
— Да, — подтвердила она спокойным, простосердечным голосом. — Они посещают меня иногда. Вчера отец велел мне содействовать благополучному исходу ваших планов. Денег на руках у меня нет, много моих средств вложено в банки Прота Потоцкого, а остальные в руках у кастеляна. Но у меня есть еще мои бриллианты и другие драгоценности, пускай они сослужат свою службу против врагов, — вынула она из шифоньерки туго набитый мешочек из зеленой замши, тщательно завязанный и запечатанный. — Я собиралась послать в Ченстохов, — улыбнулась она, высыпая себе на колени целый каскад застывших радужных брызг. — Капостас сумеет их хорошо продать, — перебирала она их кончиками пальцев с плохо скрываемым удовольствием.
— В этой разноцветной застывшей росе были кольца в старинной оправе, нитки жемчуга, серьги, браслеты, усыпанные каменьями, застежки, пуговицы от кунтушей, эполеты, резные печати из рубинов, высокие золотые гребни, унизанные жемчугом, цепочки, флаконы для духов, долбленные из кораллов и аметистов. Было и много неоправленных каменьев. Немалое богатство заключалось в этой кучке золота и самоцветов, сверкавших чудесными красками.
— Не купит ли граф Мошинский? Он любит драгоценности, — проговорила она тихо, ссыпая их обратно в мешочек. — Все это пустые, детские игрушки. Как порадуется отец, когда я расскажу ему об этом, — прибавила она, вручая ему мешочек.
Изумление Севера начинало граничить с испугом. Он смотрел на нее с беспокойством, но она сидела, как и раньше, спокойная, красивая, в полном уме и с застывшим в углах губ страданием.
Шутка это или игра больного воображения?
— Заглядывай ко мне, — проговорила она с кроткой улыбкой. — Я тебе всегда буду рада. Возьми эти драгоценности и спрячь.
Заремба с глубоким удовлетворением спрятал драгоценности по карманам, но был так смущен и взволнован всем происшедшим, что вышел из комнаты шатаясь, словно пьяный.
В будуаре за стеной слышны были громкие голоса Изы и камергера. Они о чем-то горячо спорили. Через плохо закрытую дверь доносились грубые ругательства. Злые, жестокие, язвительные слова Изы свистели в воздухе, точно хлесткий, неумолимый бич. Началась у них ссора, конечно, из-за денег и из-за любовников, а кончилась слезами и истерическими рыданиями Изы и хрипом камергера, сопровождавшимся стуком опрокидываемой мебели.
Заремба собирался уже уйти, когда из будуара выбежал камергер и громко позвал своего Кубуся, чтобы тот подал ему лекарство. В ожидании камергер подхватил Зарембу под руку и скрипучим голосом стал поучать его, повторяя над самым ухом:
— Не женитесь, сударь, на модной панне. Лучше повесьтесь раньше, чем потом глотать обиды и насмешки... — И, не дожидаясь ответа, заковылял через всю комнату, опираясь на толстую трость и продолжая проклинать женщин.
Он был одет в выходной фиолетовый фрак с богатым шитьем, в белые чулки на кривых ногах и парик с косичкой, покрытой золотою сеткой, — сгорбленный, больной, какое-то жалкое подобие человека, но с лицом очень умным и проницательными глазами.
Заремба чувствовал к нему жалость и готов был разговориться с ним. Но в это время вошла Иза с книгой в руке, нарядная, красивая, как и всегда, и села у окна в глубокое вольтеровское кресло. Она как будто старалась скрыть кипевшую еще в душе ее злобу искусственной улыбкой, презрительной складкой у рта. Кивнула головой Зарембе, и ее карие глаза скользнули по его лицу равнодушно и словно не замечая его. Он почувствовал это с болью и ответил тоже пренебрежительным взглядом, заговорив еще громче с камергером. И точно в воздухе мало еще нависло враждебности и недовольства, вбежала Тереня, вся раскрасневшись, в слезах и волнении, бросилась к Изе и разразилась истерическими рыданиями, а за нею вбежал Марцин, ни с кем не здороваясь, остановился, щипля свои усики, повел грозно глазами и обратился к Северу: