Перед бурей - Михаил Старицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И дети вдруг сделались серьезны и замолчали, держа один другого за руки... А красные, догорающие дрова освещали их молодые задумавшиеся личики теплым, живительным огоньком...
XI
Однажды, когда Богдан, веселый и счастливый, возвращался из своего обычного объезда, Ахметка сообщил ему, принимая от него коня, что какой-то бандурист пришел во двор и дожидает Богдана в его покое.
Неприятное, тупое предчувствие шевельнулось в его душе. Поспешно бросил он на руки Ахметки поводья и быстрыми шагами взошел на крыльцо.
Вошедши в свою комнату, Богдан заметил с изумлением бандуриста, сидевшего к нему вполоборота. Он был огромного роста, необычайно широк в плечах и, несмотря на длинную, седую бороду и изумительно рваные лохмотья, покрывавшие его тело и почти закрывавшие лицо, держался ровно и бодро.
Богдан сделал несколько шагов и остановился перед незнакомым стариком.
— Будь здоров, батьку Богдане, пошли тебе, боже, век долгий, много счастливых дней! — заговорил тот нараспев старческим голосом, подымаясь к нему навстречу.
Непонятное смущение еще более завладело Богдановой душой.
А старик, казалось, заметил это, — в глазах его мелькнул веселый, насмешливый огонек, и, не давши Богдану прийти в себя, он подошел к двери быстрыми и твердыми шагами, запер замок и, повернувшись к Богдану, крикнул весело:
— Га-га, друже! Славно, значит, я оделся, когда и товарищи не узнают! А я по тебя!..
— Нечай!. — отступил Богдан и оцепенел.
«Так, значит, снова, — горько мелькнуло у него в голове, — пускайся в путь под бури, под грозы, под страшные буруны! И не ведать тебе, козаче, ни отдыха, ни покоя, не свить тебе до смерти родного, теплого гнезда!..»
Как и куда исчез странный бандурист, не знал никто во дворе, но резкую перемену, происшедшую в Богдане после его посещения, замечали решительно все. Словно под тенью нависшей грозовой тучи, исчезла вдруг вся его оживленность, вся энергия. Его уже не интересовали ни новые поселки, ни хозяйственные заботы: он ходил сосредоточенный, молчаливый, почти мрачный. При каждом неожиданном посетителе или стуке на лице его появлялось выражение тревоги. Вечером, у огня камелька, он уже не рассказывал о пережитых бедствиях и битвах, а сидел молча, сдвинув черные брови, потупив глаза в раскаленную груду пылающих углей. И в эти минуты лицо его, красивое и гордое, казалось суровым и жестоким, а в глазах вспыхивали зловещие, мрачные огоньки. Да и сиживал теперь в кругу семьи Богдан редко, большей частью он оставался на своей половине один, требуя к себе большую фляжку и кубок; в это время никто не решался нарушить его покой.
Словно какое-то гнетущее предчувствие нависло над всем домом. Не стало слышно ни песен, ни шуток; когда говорили, то старались говорить тихо, даже дети присмирели совсем. Ганна и ходила, и делала все, как прежде, но душой ее овладевала властней и властней безотчетная, безысходная тоска. Оставалась ли она одна в своей светелке, развертывала ли пожелтевшую библию или четьи-минеи[49], — всюду перед ней вставали картины ужасов, разливающихся по родной земле, и среди всех этих слез, и воплей, и стонов вставал, как колосс, всегда один неизменный образ, гордый, величавый и сильный, Ганне казалось, что от одного его голоса разорвется нависшая тьма, от одного взмаха его могучей руки исчезнет вся нечисть, облепившая родной край... Ганна старалась уйти от него и не могла. Она искала людей, боялась оставаться одна, но и там, и всюду стоял он перед нею.
Однажды под вечер Богдан велел позвать к себе в комнату Ганну. Затрепетала Ганна невольно и почувствовала, что ее сердце сжалось томительно тоской. Она вошла и тихо остановилась у дверей.
— Подойди сюда ближе, сядь подле меня, Галю! — обратился к ней мягко Богдан.
Ганна вся вспыхнула, сделала несколько шагов и опустилась невдалеке от Богдана на низкий диван.
— Да как же ты змарнила, голубко! — произнес Богдан, взглянув на ее измученное лицо. — Тяжело тебе, бедняжка, жить у нас.
— Как можно, — хотела возразить Ганна, но оборвалась на слове и только низко опустила голову на грудь.
— Тяжело, сердце! — вздохнул Богдан. — Все ты у нас: и хозяйка, и мать моим детям, и друг мне.
— Дядьку! — только могла выговорить Ганна в порыве глубокого чувства и, поднявши на него свои просветлевшие глаза, смутилась вся.
— Вот я для того и призвал тебя, чтобы поговорить о тебе, — начал Богдан тихо, беря ее за руку, — потому что ты мне, Галю, все равно что родная дочь. — Рука, которую он держал, слегка вздрогнула. Богдан остановил на Ганне испытующий взгляд и продолжал дальше: — Скоро, видно, придется нам расстаться, а увидимся ли все скоро и как увидимся — ведает один бог.
— Как? Дядько хочет оставить нас снова? — вскрикнула Ганна и подняла на Богдана испуганные, опечаленные глаза.
— Не хочет коза на торг, а ведут! — усмехнулся Богдан, овладевая собою. — Но дело теперь в тебе, моя горличка. В наше бурное время тяжело жить девушке без крепкой и верной опоры. А какая опора в жизни может быть крепче и надежнее любящего мужа!
— Дядьку, дядьку, что вы? — перебила его Ганна, стараясь освободить свою руку.
— Нет, Галю, — продолжал Богдан, удерживая ее, — так богом создано, так и должно быть. «Не довлеет человеку единому быти», — говорит нам писание. Ты уже вошла в лета, а может быть, через затворничество у нас не ищешь своей доли. Как это ни тяжко нам, а тебе пора зажить своей семьей. И есть такой человек, — смущенно продолжал Богдан, стараясь заглянуть Ганне в лицо, — я его знаю. И лыцарь славный, и собою хорош, а уж как любит тебя!.. Что ж молчишь, Галю? — продолжал он, наклонясь к ней и не замечая, как побледнело ее лицо, как губы ее задрожали и крупные слезы быстро закапали из глаз. — Или застыдилась, квиточка? Скажи мне только одно слово: ведь люб он тебе?
— Не надо, не надо мне никого, дядьку! — вскрикнула вдруг Ганна с рыданьем и, вырвавшись от него, быстро выбежала за дверь.
Богдан хотел было броситься за нею и остановился в изумлении, не понимая, что в его словах могло так обидеть и огорчить это тихое, кроткое существо.
Настала ночь, а Ганна все еще не могла успокоиться. Она сидела на своей постели, заломивши руки, то вглядываясь в светлый сумрак горящими глазами, то снова захлебываясь в слезах. Да что же, что же могло в словах Богдана так невыносимо тяжко обидеть ее? Предлагала она себе в сотый раз один и тот же вопрос: «Что? Что?» И возмущенные ответы бурно лились из души: «В такую минуту, когда смерть грозит тысячам, говорить мне о муже? Мне говорить? Могу ли я о том думать? Ах, так оскорбить меня! За что, за что? Чем заслужила я?» И при одном воспоминании о словах Богдана горькая обида с новой силой вставала в ее душе. Да, но почему же, когда другие говорили ей то же, почему же не оскорблялась она? Потому что они ей чужие, потому что они не знают ее! Но брат ведь ей тоже не чужой, ведь он ей самый близкий... — с какой-то резкой, раздражающей болью допытывала сама себя Ганна: почему же ему могла она ответить коротко и просто, что не любит никого и замуж не пойдет никогда? «Не любит никого», — медленно, вслушиваясь в слова, произнесла Ганна и отбросила с лица опустившиеся на лоб волосы. Да, да! И он должен был знать это лучше всех! Почему? Потому что он знает ее, знает, чем занята ее душа, знает, что для любви в ней места нет! Ганна невольно поднялась с постели. Что-то мучительно глубоко шевельнулось в ее сердце при этих словах.
— Нет! Нет! — тряхнула она с усилием головою, и лихорадочные мысли понеслись в ее голове, стараясь заглушить проснувшуюся боль, — он не должен был говорить этого! Как к отцу, как к матери привязалась она к нему, а он, — губы Ганны снова задрожали, — так легко, так спокойно хотел устранить ее! Да неужели же сожаления и жалости не было в его сердце? Нет, он... кажется, говорил... что тяжко... но все же, все же сватал... — Ложь! Ложь! — вскрикнула Ганна, перебивая сама свои мысли и сжимая горящую голову.— Да ведь и отец, и мать больше любят своих детей, а думают об их судьбе, и дочери без обиды уходят из отцовского дома и строят свое молодое гнездо! Почему же ее обидело это так тяжко? Почему? Почему? — с нетерпением допрашивала себя Ганна, закусывая губы и сжимая до боли руки. И снова мысли ее возвращались к словам Богдана и описывали тот же круг. Уже перед светом заснула она, измученная, взволнованная каким-то странным чувством до глубины души. Рано утром ее разбудила старуха нянька и сообщила, что из Золотарева прискакал гонец и принес известие о том, что пану Золотаренку кабан повредил ногу на охоте, и хотя рана неопасная, но пан просит Ганну навестить его.
Ганна до чрезвычайности обрадовалась этой возможности выехать из Суботова и стряхнуть с себя все эти чувства, мысли и сомнения, которые опутали ее здесь, как муху паутина. Наскоро одевшись, она— отправилась к Богдану.