Очень хотелось солнца - Мария Александровна Аверина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чегой-то ты капризничаешь? – наигранно-сурово окликал ее в таких случаях он. – Неча… Семья должна быть семьей. Давай-ка за стол бегом!
И мать отворачивалась, пряча счастливую улыбку – в ее доме появился наконец настоящий хозяин, чье слово было законом.
Он и правда был хозяином: вещи в его руках оживали сами собой. Как-то незаметно однажды выровнялся годами перекошенный забор, в калитке появился новенький замок, а на столбе – розовая кнопка звонка, слышного во всех уголках избы и переливающегося соловьиными трелями. В дождь перестало капать в углу кухни, подчиняясь домкрату и сильным рукам, вновь распрямила свои мощные плечи и перестала дымить русская печка. Любка, сажая перед собой любимую куклу, с которой никогда не расставалась, гоняла по двору на свежеокрашенном, откуда-то обретшем новенькие три колеса, когда-то ржавом, забытом в углу двора велосипеде. Сам же, примерно с месяц пропадая каждую свободную минуту в дальнем сарае, однажды выехал из него на победно урчащем «Урале». Потом к мотоциклу добавилась коляска, и нарядная, гордая, улыбающаяся мать садилась в нее, словно королева в карету, когда они собирались на рынок или в кино…
Ощущая на себе тяжелый, сверлящий, предупреждающий взгляд, изо всех сил стараясь не расплакаться и не смея поднять на мать глаз, Олька всякий раз уступала и садилась «со всей семьей» за воскресный стол, давясь любой едой, сколь бы вкусной она ни была.
Ей ничего и никого не жаль было покидать в этом доме. С первого материного ночного дежурства, через неделю после того как этот человек поселился в их доме, она перестала быть здесь своей. Она не могла радоваться вместе с ними в праздники и не могла печалиться, когда что-то случалось. Ей неинтересно было, о чем они говорят, что покупают, куда собираются пойти. Тайна глухой, клокочущей ненависти навсегда отгородила ее от этих троих, которые вместе ходили по магазинам и в кино (она с наслаждением оставалась дома одна, готовая перемыть посуду и полы), обсуждали, как будут строить новый сарай для кур, решали, будут ли они на следующий год заводить уток, как соседка Наташа, и насколько это выгодно.
Она давно стала измерять жизнь каждым третьим утром, когда мать, несмотря на бессонные сутки дежурства, распугивая во дворе ошалелых кур, вихрем врывалась в дом, будя всех, кто еще не проснулся, здороваясь со всеми, кто уже был на ногах, одновременно тормоша и ее, и Любку, ставя чайник, напевая, подметая и гремя сковородками, в которых поднимался неизменный утренний омлет. Это был день облегчения, потому что следующие две ночи Олька была, слава богу, предоставлена самой себе. Самым же мучительным было утро того дня, когда мать собиралась на работу. Исподлобья наблюдая, как она подкрашивает ресницы, крутится перед зеркалом, рассеянно слушая ее наставления о приготовленном обеде и ужине – что разогреть, что доварить, чем покормить на ужин забранную из детского сада Любку, где убрать, – Олька мысленно зажмуривалась и на сутки словно впадала в летаргический сон.
Как только за матерью закрывалась дверь, в доме повисала мучительная тишина, чреватая неумолимо надвигающимся вечером.
И в присутствии матери их беседы никогда не были длинны: подай, принеси, убери… Когда же он в такие дни возвращался с работы, ведя за руку вечно благостно балагурящую Любку, Олька и вовсе леденела: под его тяжелым, насмешливым взглядом автоматически накрывала поужинать, мыла Любку, укладывала ее спать, и сама сворачивалась калачиком в постели, напряженно ловя ухом звук работающего телевизора. И больше всего на свете ей хотелось, чтобы передачи в нем никогда не заканчивались.
Но они все же заканчивались и… Слыша приближающиеся тяжелые шаги, она проваливалась куда-то в черную, липкую пустоту…
Невыносимая, дурманящая голову ненависть делала ее взрослой. Беззаботность сверстников казалась глупостью. Она равнодушно глядела на то, как носятся они друг за другом по школьному двору, играют в снежки или догонялки, скатываются с горки или купаются в озере… Ее раздражала бесконечно щебечущая, совершенно беззаботная соседка по парте Лариска, которую все считали ее подружкой. Ларискин папа был милиционером, и та очень гордилась тем, что он может останавливать на улице любую машину. Равнодушно Олька слушала и про него, и про то, что он Лариске купил, и все детские девичьи сплетни, которыми щедро снабжала ее соседка. Точно так же, как равнодушно отвечала, если ее спрашивали на уроках, послушно исполняла все, чего от нее требовали учителя… Но ее самой, ее чувств, мыслей, сердца, души не было ни в чем. Их словно вынули и положили в отдельную шкатулку – до того времени, когда она пересечет заветное шоссе…
– Совсем голову потеряла… Про девку позабыла! Задиковала девка! – слышала она, бредя из школы, осуждающий ее мать шепот кумушек за своей спиной.
И знала, что это не так.
Мать ничего не видела и не чувствовала только первый год. Она была счастлива. Нет, не так. Она была сказочно счастлива.
Помолодев и похорошев, она буквально излучала вокруг себя свет, и единственной, которую этот свет слепил и страшил, была Олька. Она буквально съеживалась в присутствии матери, боялась поднять на нее глаза, беспрекословно слушалась, и потому, наверное, мать на нее долго не обращала внимания – с ней просто не было проблем.
Но потом ее стало удивлять, что Олька теперь почти не подпускала ее к себе: не давала расчесывать волосы, как раньше, когда мать стягивала их в тугую косицу, не давала мыть голову в бане, справляясь сама, и откровенно терпела, когда мать приходила вечером поцеловать ее на ночь. Все чаще и чаще стали останавливаться на Ольке материны огромные, еще слепые от радости глаза. Отчего Ольке становилось еще хуже, ей все труднее было уворачиваться от этого пока удивленного взгляда, и она торопилась либо отпроситься со двора погулять, либо уйти поглубже за сарай в огород или в свою комнату, как бы делать уроки, короче чем-нибудь заняться, только бы не видеть этого повисшего в воздухе немого материнского вопроса.
В тот вечер она уже засыпала, когда неожиданно скрипнула дверь.
Автоматически сжавшись и не поняв спросонок, что сегодня за день, Олька потянула одеяло на голову. Но рука, легшая поверх, была ласкова и легка.
– Спишь?
Олька хотела даже засопеть для верности, но поняла, что мать не поверит.
– Доченька… Дай обниму…
Олька не шелохнулась, и тогда присевшая на кровать мать осторожно отвела одеяло от ее лица.
Полнолуние заливало комнатку холодно-лимонным светом, и так же стыло и пусто было в Олькиной душе.
– Ну что же ты… Давай посидим,