Титус Гроан - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через три месяца после того, как он и Кида совершили брачный обряд, стоя бок о бок на свадебном холме, расположенном к югу от Извитого Леса, и слушая старческий голос, взывающий к ним из сумрачной дали, — ладони их были соединены, его ступня покоилась на ее, — через три месяца после этого он умер. Неожиданно уронив на землю молоток и резец, он схватился руками за сердце, оскалил зубы и рухнул, и энергия жизни изошла из него, покинув тело, обретшее сходство со старым, пересохшим мешком. Кида осталась одна. Она не любила мужа, но преклонялась перед ним и перед поглощавшей его художнической страстью. Она снова стала свободной, если не считать того, что в день смерти мужа ощутила в себе биенье иной, отличной от ее жизни — теперь, почти год спустя, недолго проживший первенец Киды лежал в сухой земле рядом с отцом.
Страшное, преждевременное старение, столь внезапно постигающее лица Внешних, еще не смяло черты ее окончательно. Казалось, оно подошло к Киде так близко, что красота ее вскрикнула, протестуя, подобно оленю, поворачивающемуся к гончим и застывающему в горделивой позе, потрясая рогами.
Воспаленная красота проступает в облике дев из Нечистых Жилищ примерно за месяц до того, как порча, которой она предназначена, уничтожает ее. С младенчества и до наступления этих сроков трагической красоты прелесть их отзывает странной невинностью, хрустально ясной невозмутимостью, в которой не видится никакого предощущения будущего. Когда же в этой ясности прорастает корнями темное семя и к пламени примешивается дым, тогда, как случилось ныне и с Кидой, весь облик их обретает опасное великолепие.
Одним теплым вечером, сидя с Титусом у груди в комнате госпожи Шлакк, Кида повернулась к старенькой няне и негромко сказала:
— В конце этого месяца я возвращаюсь домой. Титус окреп, с ним все в порядке, он сможет обойтись без меня.
Нянюшка, мерно клевавшая носом, ибо она всегда пребывала в одном из двух состояний — либо задремывала, либо просыпалась — открыла, когда сказанное Кидой просочилось в ее сознание, глаза и испуганно вскрикнула:
— Нет! Нет! Тебе нельзя уходить! Нельзя! Нельзя! Ах, Кида, ты же знаешь, какая я старая! — И просеменив через комнату, она схватила Киду за руку. Тут Нянюшка вспомнила о высоте занимаемого ею положения и, еще не успев отдышаться, воскликнула: — Я говорила тебе, не называй его Титусом. «Лорд Титус» или «его светлость», вот как ты должна говорить.
И словно облегчив таким образом душу, няня вновь обратилась к предмету своей тревоги:
— Ох, ты не можешь уйти! Ты не можешь уйти!
— Я должна, — ответила Кида. — У меня есть на это причины.
— Почему? Почему? Почему? — возопила няня сквозь слезы, уже покатившиеся зигзагами по ее глупенькому старому личику. — Почему должна?
И она притопнула ножкой в шлепанце, не произведя, впрочем, сколько-нибудь слышного шума.
— Ты обязана мне ответить! Обязана! Почему ты меня бросаешь? — Нянюшка сжала ладошки. — Я все Графине скажу! Все ей скажу!
Кида, не обратив внимания угрозу, перенесла Титуса с одного своего плеча на другое, и он, только что плакавший, сразу примолк.
— С тобой ему будет хорошо, — сказала она. — А когда он подрастет и станет тяжеловат для тебя, ты отыщешь себе другую помощницу.
— Разве такую, как ты, найдешь? — пискнула нянюшка Шлакк, словно обвиняя Киду в чрезмерной пригодности для этой роли. — Они все будут хуже тебя. Они будут надо мной издеваться. Некоторым нравится издеваться над старухами вроде меня. Ох, бедное мое сердце! Мое бедное слабое сердце! Что же мне теперь делать?
— Ну, перестань, — сказала Кида. — Ничего тут страшного нет.
— А вот есть. Есть! — с вновь окрепшей начальственной интонацией вскрикнула госпожа Шлакк. — Еще и пострашнее, куда страшнее. Все меня бросают, потому что я старая.
— Надо будет подыскать кого-то, кому ты сможешь довериться. Я попробую помочь тебе в этом, — сказала Кида.
— Правда? Правда? — воскликнула няня, прижимая пальцы к губам и глядя на Киду из-под красных обводов глазниц. — Нет, правда? Они ведь все на меня взвалили. Мать Фуксии все взвалила на меня. Она и его светлость-то толком не видела, ведь так? Ведь так?
— Так, — ответила Кида. — Ни разу. Но он счастлив.
Она отняла от себя младенца и уложила его между одеялами колыбели, где он, недолго попищав, принялся с удовольствием сосать собственный кулачок.
Нянюшка Шлакк вдруг снова вцепилась в руку Киды.
— Ты не сказала мне почему, не сказала почему, — залепетала она. — Я хочу знать, почему ты меня бросаешь. Ты никогда ничего мне не говоришь. Никогда. Наверное, я такая, что мне и говорить-то не стоит. Ты, наверное, думаешь, что я ничего не значу. Почему ты мне ничего не рассказываешь? Ох, бедное мое сердце, выходит, я слишком стара, чтобы со мной разговаривать.
— Я расскажу тебе, почему я должна уйти, — сказала Кида. — Садись и слушай.
Нянюшка уселась на низкий стульчик и сжала морщинистые ладошки.
— Расскажи мне все, — попросила она.
Почему Кида нарушила долгое молчание, бывшее частью ее натуры, и частью значительной, она и сама потом понять не могла. Она сознавала лишь, что рассказывая о себе человеку, вряд ли способному понять ее, она, по сути дела, разговаривает с собой, с облегчением чувствуя, как с сердца ее снимается тяжкий груз.
Кида опустилась на стоящую у стены кровать госпожи Шлакк. Она сидела, выпрямившись, уложив на колени руки. Миг-другой она смотрела в окно на облако, вплывавшее, лениво изгибаясь, в поле ее зрения. Затем повернулась к старушке.
— Когда я в тот первый вечер пришла сюда, — тихо начала Кида, — душа моя была неспокойна. Она и теперь неспокойна и несчастлива из-за любви. Я страшилась будущего, прошлое мое было печально, а в настоящем ты нуждалась во мне, я же нуждалась в убежище, вот я с тобой и пошла.
Она помолчала немного.
— Двое мужчин из наших Нечистых Жилищ любили меня. Любили слишком глубоко и слишком пылко.
Глаза Киды вновь обратились к нянюшке Шлакк, но ее почти и не видели, не замечали ни поджатых морщинистых губок, ни склонившейся, точно у воробья, головки. Кида негромко продолжала:
— Муж мой умер. Он был из Блистательных Резчиков и умер, как воин. Я, бывало, целыми днями просиживала в длинной тени наших домов, наблюдая, как из дерева выступают скрытые в нем очертания головы дриады. То, что он воплощал в дереве, казалось мне порождением листвы. Он не отдыхал ни минуты, он сражался — и все вглядывался, вглядывался. Не отрывая глаз от своей дриады, он срезал с нее слой за слоем, чтобы вдохнуть в дерево жизнь. Однажды вечером я почувствовала, как дитя мое шевельнулось во мне и в тот же миг муж замер, и выронил свое оружие. Я подбежала к нему, опустилась на колени у его тела. Резец его валялся в пыли. Дриада, сжимая желудь в зубах, смотрела поверх него в Извитой Лес.
— Они похоронили его, моего грубого мужа, в длинной песчаной долине могил, где мы всегда хороним своих мертвецов. Двое смуглых мужчин, что любили меня и сейчас еще любят, принесли тело и опустили его в песчаную яму, которую сами и вырыли. Сотня мужчин была там и сотня женщин, ибо муж мой был редкостным резчиком. Его завалили песком, обратив в еще один пыльный холмик из множества, покрывших Долину. Стояла полная тишина. Пока хоронили мужа, они, те двое, неотрывно смотрели на меня. А я не могла думать о смерти. Только о жизни. Не могла думать о неподвижности, только о движении. Я не способна была понять ни значения похорон, ни того, что жизнь может когда-нибудь кончиться. Все это было сном. Я оставалась живой, живой, и двое мужчин не сводили с меня глаз. Они стояли у могилы, по другую ее сторону. Я видела только их тени, потому что не смела поднять взгляд, и тем выдать мое ликование. Но я знала, что они глядят на меня, и знала, что я молода. Они были сильными мужчинами, лица их оставались еще не тронутыми лежащим на нас погибельным заклятьем. Они были молоды и сильны. Но пока муж мой был жив, я не встречалась с ними. И хоть один из них принес мне как-то цветы из Извитого Леса, а другой — матовый камень с Горы Гормен, я не хотела их видеть, ибо понимала, что такое соблазн.
— Все это было давно. Все изменилось с тех пор. Ребенок мой лег в землю, мои влюбленные возненавидели друг друга. Когда ты пришла за мной, я страдала. Их ревность возрастала день ото дня, и я ушла с тобой в замок, потому что боялась — прольется кровь. О, какой давней кажется мне эта страшная ночь.
Кида примолкла, отводя прядь со лба. Она не смотрела на госпожу Шлакк, которая, когда Кида прервала свой рассказ, заморгала и с умудренным видом покивала головкой.
— Что с ними ныне? Как много, как много раз они снились мне! Как много, как много раз я кричала в подушку: «Рантель!» — я впервые увидала его при сборе Корня, жесткие волосы спадали ему на глаза… кричала «Брейгон!» — он стоял тогда в роще, задумавшись. И однако ж, влюбленность не владеет мной без остатка. Во мне слишком много тишины и покоя. Я не потонула с ними в немилосердии любви. Я не способна предпринять что бы то ни было, — лишь наблюдать за этими двумя и страшиться их и голода в их глазах. Восторг, охвативший меня, когда я стояла над могилой, прошел. Теперь я ощущаю усталость, усталость от любви, которой я, в сущности, и не знала. Усталость от ненависти, которую пробудила. Усталость от сознания, что я — причина ее и не имею над нею власти. Красота моя скоро оставит меня, скоро, скоро, и мир души возвратится ко мне. Но увы! Слишком скоро.