Всё, что у меня есть - Труде Марстейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эйстейн расспрашивает о ребенке Элизы — рост, вес, кормит ли она грудью. Ульрик ест, макая рукав в кетчуп, но я ничего не могу поделать, и в каком-то смысле мне все равно. Ощущение такое, словно я сижу обложенная со всех сторон ватой и смотрю на то, что делают эти двое. Эйстейн пьет воду из стакана, обхватив его всей ладонью и запрокинув голову назад, кадык ходит вверх-вниз, пока он опустошает стакан. Они все делают так, как у них заведено, только я не имею ко всему этому отношения и никогда не имела. И никогда не буду иметь. И это вызывает у меня беспокойство особого свойства. Оно не может исчезнуть в другом месте, его нельзя подтвердить или опровергнуть, и с ним вообще ничего нельзя поделать.
Я очень одинока, во всем совершенно одна. И если бы у нас с Эйстейном родился ребенок, было бы то же самое. И поэтому я так хорошо чувствую и понимаю одиночество Ульрика в огромном мире. И возможно, это понимание мне абсолютно ни к чему, оно нужно только для того, чтобы мучить меня саму, и если бы у нас с Эйстейном родился ребенок, я бы испытывала еще больше страданий.
— Тебе будет тяжело смотреть на младенца Элизы? — спрашивает Эйстейн, и я энергично мотаю головой.
— В этом не было бы ничего странного, — пояснил он, — раз твоя собственная мечта о ребенке пока не осуществилась.
Я пытаюсь объяснить ему, что это совершенно разные вещи, и Эйстейн вроде бы понимает. Он почти всегда понимает, когда я пытаюсь ему что-то объяснить.
Когда Элиза забеременела в третий раз, она призналась маме и мне, полушутя-полусерьезно, как страстно мечтает о девочке и что ее страшит даже мысль о том, что может родиться еще один мальчик. Мы тогда сидели на веранде дома Элизы и Яна Улава.
— На еще одного мальчика у меня не хватит материнской любви, — пояснила Элиза.
— Да нет, — успокаивала ее мама, — в тебе столько любви, что ее сполна хватит еще на одного.
Юнас и Стиан гонялись друг за другом по лужайке с игрушечными мечами, крича во все горло. И смысл маминых слов был понятен: если твоя любовь к ним безгранична, как теперь, не имеет значения, кто у тебя родится, твоей любви хватит в любом случае. Но что, если у Элизы в глубине души нет-нет да и мелькнет сомнение в том, настолько ли безгранично она их любит?
Когда я в первый раз увидела, как Ульрик сидит на полу и натягивает защиту на футбольные гетры, я почувствовала нежность, которая нарастала как снежный ком с каждым разом, когда я видела его и проводила с ним время. Я была так влюблена в Эйстейна и во все, что имело к нему отношение, — в лишенные единого стиля предметы мебели, в разномастные чашки, в его почерк и его смех, и в пивные кружки в ванной, и в Ульрика. И эта нежность заполняла меня целиком, выплескивалась наружу, и мне хотелось рассказать о ней — Эйстейну, Элизе — как можно скорее. Я позвонила Элизе и призналась, что моя влюбленность перешла в какое-то иное состояние, возможно в любовь. И Элиза отреагировала на это с материнской гордостью, словно ее усилия в воспитании собственного ребенка увенчались успехом. Я стала часто ей звонить и рассказывать про Ульрика, что он сказал или сделал. А потом я забеременела. Тогда Элиза расплакалась в трубку. Мама не плакала; казалось, она боялась, что ее радость окажется преждевременной. Время тянулось так медленно. Я рассматривала картинки в книге, которые рассказывали об этапах развития плода.
— Боже мой, у него уже есть ноздри, — восхищалась я.
Эйстейн был так счастлив, он хотел близости со мной и обещал быть осторожным. Я тоже не возражала, но мысли мои в этот момент витали где-то далеко. В дыхании Эйстейна чувствовался запах металла и вареной картошки, руки пахли клеем и изюмом. Каждое утро запахи вокруг меня казались незнакомыми, ступени лестницы были чужими, привкус ложки во рту, сырный дух в холодильнике — в зеркале я сама себе казалась другим человеком, и даже мой собственный пот приобрел другой запах.
На деревьях набухли почки. Какой-то школьный оркестр репетирует ко Дню конституции, звуки громкой и нестройной музыки нарастают, но когда приходит автобус, мне удается улизнуть. Я доезжаю до больницы в Уллеволе, и мне нужно чем-то занять еще более получаса перед встречей с Кристин. Я покупаю светло-голубой костюмчик для новорожденных в небольшом магазине неподалеку и книгу «Английский пациент» в мягком переплете, хотя я сомневаюсь, что Элиза будет ее читать. Я думаю, книга бы ей понравилась, если бы у нее были время и возможность внимательно ее прочесть. Еще я покупаю шоколадку и пачку сигарет; я знаю, что не смогу одержать эмоции, во всяком случае, предполагаю это. Я пью кофе в больничном кафетерии, разглядываю коридоры с серым линолеумом и шаркающими пациентами в больничных пижамах. И вот я вижу Кристин. Она подрезала челку, и я не уверена, что ей идет.
Элиза с трудом передвигается по больничному коридору — из-за расхождения тазовых костей она ходит на костылях, рядом с ней вышагивает Ян Улав и катит в люльке ребенка. Элиза широко и задорно улыбается, словно хочет сказать: «Теперь я на сто процентов мальчишеская мама». Мы присаживаемся в вестибюле на диванчик, я кладу малыша на колени. У него шея в складках, волосики на макушке, он тяжелый и не издает ни звука, медленно оглядывая все вокруг.
— Привет, дружочек, — говорю я.
— На этот раз нам довелось рожать в столице, — произносит Ян Улав.
Я передаю малыша Кристин, она уже протянула руки, чтобы взять новорожденного.
— О, как же мне хочется еще одного ребеночка, — говорит она, глядя на него. — Ты так сладко пахнешь.
— Он очень смышленый, — говорит Элиза. Она сидит, склонившись к Кристин, и с улыбкой смотрит на своего малыша.
— Мы думаем назвать его Сондре, — она поднимает