Мозес - Константин Маркович Поповский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Протянув руку, он взял наудачу одну из лежащих кверху рубашкой карт.
На ней, присев на задние лапы и задрав к небу голову, – как две капли воды похожий на памятник защитникам Тель-Хая, – стоял лев, символизирующий силу и непокорность. Возможно, Давид не обратил бы на это сходство никакого внимания, если бы не вспомнил вдруг цветную фотографию тель-хайского мемориала, висевшую в кабинете рабби Ицхака в память его дяди (или, во всяком случае, какого-то близкого родственника), погибшего там в 1920 году во время арабского нападения. Единственная уцелевшая фотография этого дяди – крошечная и овальная, вероятно, взятая из медальона – была засунута под стекло цветной фотографии и позволяла рассмотреть лишь черные усы и большие оттопыренные уши тель-хайского героя. Среди других, висевших в кабинете семейных фотографий (всех этих давно умерших и забытых тетушек, троюродных братьев, прабабушек и племянниц, частично нашедших себе приют на стене возле книжного шкафа, частично же развешенных между окном и дверью) – бросалась в глаза одна – увеличенная фотография в широкой дорогой раме с медной табличкой внизу, из которой следовало, что запечатленный на ней, сидящий в кресле средних лет мужчина в шляпе и наглухо застегнутом сюртуке с бархатными отворотами, – никто иной, как основатель иешивы и дед рабби Ицхака, а стоящий рядом с ним юноша с оливковыми глазами и едва обозначившейся на подбородке и щеках растительностью, – его будущий отец и будущий же глава иешивы, унаследовавший дело своего отца, как впоследствии ему унаследовал и сам будущий рабби Ицхак. На лице того и другого застыло строгое и торжественное выражение, вполне отвечающее важности момента, но, вместе с тем, было в их лицах и нечто другое, – какая-то загадочная отрешенность, какая-то тайная забота и безысходная печаль, которые не сразу бросалась в глаза, но зато потом долго оставались в памяти, настораживая тебя тем же самым выражением, которое Давид время от времени замечал и на лице рабби Ицхака.
Позже ему пришлось узнать, что дед рабби был убит вместе с семьей в 1929 году, когда арабы громили еврейские кварталы в Хайфе и Иерусалиме, в день рождения своего внука, а его отец, смертельно раненый в живот осколком иорданской мины, скончался спустя два дня после освобождения Восточного Иерусалима.
Уже спустя много лет после того, как их странное знакомство переросло в некоторое подобие столь же, впрочем, странной дружбы, из намеков, недоговоренных фраз и странных замечаний, Давид вдруг догадался, что рабби Ицхак совершенно серьезно считает, что гибель его деда и его отца вовсе не была каким-то случайным совпадением. И то, и другое несомненно и ясно свидетельствовало, по его мнению, о лежащем над их домом проклятье – пусть и положенным когда-то Небесами за грехи одного человека, но, возможно, имеющим все же более глубокий смысл, чем это могло показаться с первого взгляда. Из дальнейшего можно было заключить, что это тяготеющее над семьей проклятье – по непостижимому закону ответственности переходя от одного поколения к другому – не снято и по сей день, что означало, конечно, что и ему, Ицхаку бен Иегуди, как старшему в роде, предстояло рано или поздно принять мученическую кончину во искупление давно забытого греха, в подтверждение написанного в Книге: «Я – Бог Всесильный твой, Бог ревнитель, карающий детей за вину отцов до третьего и до четвертого поколения».
Профессиональная, почти автоматическая привычка рабби подтверждать ту или иную мысль соответствующей цитатой, если и не была вполне усвоена Давидом, то, во всяком случае, послужила для него хорошей школой. Именно это позволило ему немедленно сослаться в ответ на текст Дварим, гласивший, что «дети не должны быть наказываемы смертью за отцов», на что рабби возразил – опираясь на мнение одного из ранних амораев, – что существуют различные степени преступлений, а, следовательно, и различные степени наказаний: одни – находящиеся в ведение людского суда, другие же – в ведении Божественной справедливости, непостижимой и непредсказуемой, – с чем Давиду пришлось волей-неволей согласиться, правда, не столько в силу убедительности приведенного аргумента, сколько из примиряющего все на свете «почему бы и нет?»
О событиях, ставших много лет назад причиной этого предполагаемого или действительного проклятья, Давиду пришлось узнать, впрочем, много позже. Но когда весной 2002 года рабби Ицхак умер в Хадасе от почечной недостаточности и сухая иерусалимская земля укрыла его завернутое в саван тело, Давид не позволил себе даже самой малой доли иронии в отношении несбывшихся ожиданий своего старого учителя, как, впрочем, не позволил он себе и тени сомнения в истинности его странных подозрений. В конечном счете рабби Ицхак все равно оказался прав, – особенно ясно Давид ощутил это здесь, стоя среди белых надгробий на южном склоне Еврейского кладбища и глядя, как осыпается в могильную яму ржавая земля, – ибо всякая смерть, закрывшая глаза тому, кто умер, так и не дождавшись прихода Машиаха, выглядела именно как проклятье и наказание, и только таящееся в глубине ее искупление, (беззвучная мелодия которого, казалось, шла от этого высокого неба и от висящей над Иерусалимом гряды золотых облаков и отцветающих среди камней маков) – только одно это искупление наделяло смыслом и эту смерть, и эту нелепую надежду, и всю эту долгую, предшествующую ей жизнь.
Уже потом, перебирая в памяти их редкие встречи и перечитывая письма, Давид все больше убеждался, что тяготевшее над рабби проклятие можно было посчитать, пожалуй, тем главным событием его жизни, через призму которого он оценивал и