Миртала - Элиза Ожешко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толчея умножала жару и подогревала воображение. То тут, то там слышались рассказы о недавних странных событиях, которые предвещали скорые великие беды. Все слышали, а теперь рассказывали о том, как недавно в Апулии родился теленок с головой на бедре. В Арретиуме шел дождь из камней. Но еще более страшным явлением боги отметили Самниум. Там тоже прошел дождь, но из рваных кусков мяса. В Этрурии шестимесячный младенец пролепетал на руках у матери: «Беда!» В Апулии два горящих факела средь бела дня пролетели над нивой и жнецами.
Заслуженный ветеран, проявивший на войне беспримерное мужество, Педанус в этот момент побледнел, его взор помутился, и он громким голосом изрек:
— В моем родном Бруттиуме, говорят, у одной бабы пшеничные колосья выросли из носа…
Это объявленное Педанусом чудо было воспринято со всей серьезностью. Еще утром даже самые легковерные наверняка рассмеялись бы, услышав его сообщение, но теперь одни уже были не в состоянии сомневаться хоть в чем-нибудь, другие же, меньшинство, не смели признаться в своих сомнениях. Впрочем, никто не сомневался в истинности слов Пуденса, которому сегодня ночью приснился племянник его, Приск, который с плачем упрекал Пуденса в том, что смерть его до сих пор не отомщена. Пуденсу и на самом деле все это должно было присниться, ибо, рассказывая о сне, он скорбно скривил рот, а в глазах его горела бешеная жажда мести.
Но страшнее всех чудес и снов были постоянно упоминаемые недавние события. В конце царствования Нерона боги наслали на Рим бурю, да такую, какой до той поры не видывали. В окрестностях Рима безумствовал ураган, разрушая дома, уничтожая посевы, виноградники и леса. Земля содрогнулась, море вышло из берегов и вздыбленными валами пронеслось, сметя все, что попалось на дороге. В самом Риме громы и молнии разбили множество изваяний и убили немало людей. Тибр разлился и выбросил в город огромное количество шипящих ядовитых гадов…
Наверняка это был результат вихря, который нагрянул снова, но на всех головах волосы стали дыбом. Несмотря на жару, холодный пот выступил на висках. Где-то далеко-далеко зазвучала протяжная хоровая песнь. Что это было? В той стороне, откуда обычно прибывали из Остии груженые суда, по бурливым и отороченным белой пеной волнам Тибра, под черной тучей плыла большая тяжелая галера. Ее раздутый парус в форме крылатого скелета скользил по серому пространству: вдоль бортов в два ряда сидели люди, их весла с ритмичным плеском падали на воду. Завидев порт, гребцы затянули песню, и она, медленная и безбрежная, меланхолично плыла в предгрозовом затишье. Но уже первые, пока еще далекие раскаты грома заглушили и поглотили ее.
Посредине небесного свода осталась видимой лишь узкая голубая полоска, впрочем, и она уже угасала; черные и рыжие тучи, казалось, охватывали мир двумя большими клешнями, которые вскоре должны были соединиться. Одна из них поприветствовала вторую далекими раскатами грома. Молний пока никто не видел. Кто-то из прорицателей крикнул, что это были вовсе не раскаты грома, а отголоски бубнов, которые на стенах храма Марса, как это не раз уже бывало, сами по себе зазвучали, предвещая тем самым беду. Толпы, высыпавшие на берег Тибра, безумствовали. Побледневшие уста беспрестанно страстно вопрошали о возможной причине гнева богов. Скрежещущие зубы, широко раскрытые глаза придавали человеческим лицам звериный вид. А чтобы не оказаться уничтоженными, они сами возжелали уничтожить кого-нибудь. Но кого?
Кто в этих группах и под влиянием каких побуждений или чувств вдруг заговорил об убийствах? Размеренным речитативом, громко раздавшимся в на миг установившейся тишине, какой-то низкий голос вещал:
— В Кесарии их уничтожено двадцать тысяч… В Антиохии греки и сирийцы все их дома превратили в прах. В Египте по приказу императора храм их, построенный по образцу Иерусалимского, снесли до основания.
В другом месте кто-то задыхающимся от страха или от бешенства голосом говорил:
— Они еще посмели угрожать, что во время игр сожгут амфитеатр с сорока тысячами зрителей. В Александрии так уже было. Могу свидетелей привести.
Сильвий начал:
— Вот если бы мы так же, как те в Кесарии и в Антиохии…
А еще кто-то поддержал:
— Хоры непорочных девственниц пели бы священные гимны и святой водой окропили бы Рим…
— Коль скоро они ни во что не ставят ни кесаря, ни богов… кому же они поклоняются?
— Приск мой! Пусть голова Горгоны в камень меня превратит на этом месте, если я сегодня же не отомщу за твою смерть…
Все заговорили, подзадоривая друг друга, молясь и бранясь одновременно…
Неужели берег Тибра, так страшно шумящий, был залит в эту минуту только самыми подлыми и жестокими душами? Но как нежно и сильно мужья, сами бледные, прижимали к груди своей жен и дрожащих дочерей, которые тянули руки к возлюбленным своим, будто желали если и погибнуть, то только вместе с ними. Были там друзья, обнимающие друг друга так, будто хотели огородить товарища от опасности, и враги, которые в этот торжественный момент великодушным жестом пожимали друг другу руки. Были и такие, кто горячо, искренне призывал на помощь своих ларов, обещая им обильные жертвоприношения. Ремесленные коллегии[61], объединенные общностью труда, сбивались в монолитные группы, а рабы и наемники жались под защитным крылом хозяев своих или патронов, которые снисходительно терпели прикосновения к их рукам, а порой даже и роняли какое доброе слово. Так почему же? Зачем?..
Вдруг раздался чей-то голос:
— Угомонитесь вы! Смотрите! Вон там боги посылают нам знак: вороны поднялись с Капитолия!..
С Капитолийского храма, который сейчас темной громадой возвышался над городом, действительно сорвалась стая черных птиц и в тяжелом своем полете с громким и жалобным карканьем неслась в сумрачном пространстве. Для римлян полет птиц — одно из важнейших знамений и указаний на будущее. В какую сторону повернут вороны, где сядут? Над Авентином птицы снизились. Может, они сядут на храме Юноны и укажут тем самым, что именно эта богиня ждет от народа жертвоприношений и молитв? Нет, это лишь непогодой пропитанный воздух отяжелил их крылья. Они снова взмыли ввысь… Летят… На берегу людское кипение сменилось гробовой тишиной. Тысячи бледных и распаленных лиц обратились к небу, уста зашептали молитвы, перемежая их с проклятиями. Не переставая каркать, вороны зависли над аркой Германика, но тяжелые их крылья только скользнули по ее полукруглой вершине. На берегу тишину разорвал короткий крик:
— За Тибр полетят!
И снова воцарилась тишина. Вороны летели над Тибром, низко; был слышен размеренный шум их крыльев, который вскоре смолк. Как по приказу, они спустились на сирийско-еврейский квартал и пропали среди плоских его крыш.
Над Яникульским холмом блеснула молния, и сразу берег реки взорвался громким криком:
— За Тибр! За Тибр! За Тибр!
Вскоре из-под арки Германика полилось море запыхавшихся, жестикулирующих, обливающихся потом людей, и, выплеснувшись на мост, оно рокотало:
— За Тибр! За Тибр!
Одновременно напротив моста раскрылась настежь дверь большой таверны, и наружу рванулся яркий свет горевших внутри нее факелов. В этом свете банда сирийских носильщиков и шельмецов кружилась и шумела, точно пчелиный рой, пока наконец не пустилась в поход, вроде как навстречу толпе, переходившей мост. Пьяные и разгулявшиеся, шли огромный Бабас в зеленом венке и полуголая, с всклокоченными волосами Хромия. Он был похож на сатира, она — на вакханку. Они держались за руки, танцуя в такт музыке сирийских флейтисток, которые, в клетчатых платьях и с блестящими тиарами на головах, раздувая щеки, играли на флейтах или, вскидывая обнаженные руки, бряцали металлическими систрами. Силас, в красной тунике, пляшущий около флейтисток, издалека смахивал на рыжего козла; беззубая Харопия, с платком, соскользнувшим на плечи, и седыми волосами, разметавшимися по пожухлому лицу, тоже скакала, расплескивая вино из красного кубка, что держала в руках. За ними теснилось много разгульных типов: руки хлопали в ладоши, головы, украшенные завядшей зеленью, колыхались в пьяном угаре. Таверна выплескивала в мир обычно наполнявшую ее пену. Здесь ни бури не боялись, ни о богах не задумывались; не было на устах ее посетителей ни задушевных семейных разговоров, ни даже суеверных молитв.
Толпа, сбегавшая с моста, и шайка, которая вывалилась из таверны, встретились и перемешались. Бешеные крики слились с гоготом и с пронзительными тонами флейт. Квартал, копошащийся муравейником у подножия Яникульского холма, в одночасье разделился надвое: одна его часть подвижной и бурлящей лавой заполнила все улочки и площади, вторая со стонами женщин, плачем детей и воздетыми к небу руками высыпала на плоские крыши домов.