Нам нужно поговорить о Кевине - Лайонел Шрайвер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я дребезжала чашкой с волнистыми краями о позолоченное блюдце и чувствовала себя неуклюжей. Я спросила у твоего отца, как дела у него в саду. Он посмотрел на меня озадаченно, словно забыл, что у него есть сад.
– Кусты черники только начали плодоносить, – скорбно сказал он.
Конец фразы повис в воздухе. Кусты, может, и начали приносить плоды, но были и такие плоды, с которыми он не мог смириться.
– А горошек? Вы всегда выращиваете такой чудесный сладкий сорт.
Он моргнул. Часы пробили четыре. Он так и не ответил ничего про горошек, и наше молчание было ужасно в своей наготе. Сейчас стало понятно, что все прошлые разы, когда я спрашивала его об этом, мне было плевать на его горошек, и когда он мне отвечал, ему было все равно, что говорить.
Я опустила глаза. Я извинилась за то, что не приехала к ним раньше. Они не выразили в ответ никаких чувств, не сказали: «Все в порядке, мы понимаем». Они вообще не издали ни звука, не сказали ни слова, поэтому говорить продолжала я.
Я сказала, что хотела пойти на похороны всех погибших, если бы меня туда пустили. Судя по виду твоих родителей, у них не вызвало недоумения то, что я внезапно сменила тему. Мы ведь фактически говорили о том четверге с той самой минуты, как твоя мать открыла мне дверь. Я говорила, что мне не хотелось проявлять бестактность, и я позвонила некоторым родителям заранее. Часть из них просто повесили трубку, другие умоляли меня держаться подальше: мое присутствие выглядело бы неприлично, сказала Мэри Вулфорд.
Потом я рассказала им о Тельме Корбитт – помнишь ее долговязого рыжеволосого сына, начинающего актера? Он был таким грациозным, что меня это даже смущало. Я отважилась заметить твоей матери, что, похоже, трагедия выявляет в людях самые неожиданные качества. Я сказала, что некоторых людей (я в тот момент думала о Мэри) словно уложили в пластиковый контейнер и запечатали под вакуумом, как походный обед, и им не осталось ничего другого, кроме как вариться в своем собственном отдельном аду. А у других была прямо противоположная проблема: несчастье словно погрузило их в кислоту, которая разъела внешний слой кожи, прежде защищавший их от ударов неистовой судьбы[133] других людей. Для них даже просто пройти по улице было мукой, потому что там у каждого прохожего были свои беды: вон тот мужчина только что развелся, а у этой женщины рак горла в терминальной стадии. Они тоже были в аду, но это был общий ад, словно огромное, безбрежное, плещущееся море токсичных отходов.
Сомневаюсь, что тогда я выражалась так же причудливо, но помню, что сказала, что Тельма Корбитт из тех женщин, чьи личные страдания становятся каналом для страданий других людей. И конечно же, я не стала потчевать твоих родителей пересказом всего телефонного разговора, но на меня тут же нахлынули воспоминания о нем: Тельма немедленно восхитилась «мужеством», которое мне, должно быть, потребовалось, чтобы подойти к телефону, и тут же пригласила меня на похороны Дэнни – если, конечно, для меня это не будет слишком мучительно. В ответ я признала, что, возможно, это поможет мне выразить мою печаль по поводу смерти ее сына, и в тот момент я поняла, что не просто автоматически говорю то, чего от меня ждут. Не совсем кстати Тельма стала рассказывать, что Дэнни назвали в честь сетевого ресторана, в котором у нее с мужем было первое свидание. Мне почти пришлось прервать ее, потому что я полагала, что мне легче будет знать как можно меньше о ее сыне, но она явно считала, что нам обеим станет лучше, если я буду знать, какого именно человека убил мой сын. Она рассказала, что Дэнни ходил на репетиции в школьной пьесе, которая должна была быть поставлена к весне – «Не пей воду» Вуди Аллена, – и она помогала ему учить реплики. «Он смешил нас до упаду», – сказала она. Я ответила, что в прошлом году видела его в пьесе «Трамвай Желание» и что он был великолепен (тут я несколько преувеличила). Казалось, ей это доставило такое удовольствие, пусть хотя бы потому, что ее сын не был для меня статистической величиной, именем в газете или пыткой. Потом она сказала, что думает вот о чем: а не тяжелее ли мне, чем всем им? Я дала задний ход. Я сказала, что это несправедливо: в конце концов, у меня все еще есть мой сын; то, что она на это ответила, меня впечатлило. Она спросила: «Есть? Правда есть?» Я ничего не сказала по этому поводу, но поблагодарила ее за доброту, а потом мы обе впали в такую смятенную взаимную благодарность – почти обезличенную благодарность за то, что не все люди в мире ужасны – что обе расплакались.
Итак, как я и рассказала твоим родителям, я пошла на похороны Дэнни. Я сидела в заднем ряду. Я оделась в черное, хотя в наши дни траур на похоронах считается старомодным. А потом, стоя в цепочке пришедших в ожидании своей очереди выразить соболезнования, я протянула Тельме руку и сказала: «Я так сожалею о своей потере». Так и сказала; это была оплошность, грубый промах, но я решила, что поправиться и добавить: «то есть о вашей потере» будет еще хуже. Твои родители смотрели на меня так, словно я несла полную чушь.
В итоге я прибегла к логистике. Система правосудия сама по себе является машиной, и я могла описывать принципы ее работы, как когда-то твой отец описывал мне с поэтической ясностью принципы работы каталитического нейтрализатора отработанных газов. Я сказала, что Кевину предъявили обвинение без возможности выпуска под залог, и я надеялась, что эти термины, такие знакомые им по телепрограммам, успокоят их; но этого не случилось. (Как важно, что у телеэкрана твердая стеклянная поверхность. Зрители не хотят, чтобы эти шоу ненароком выплеснулись с экрана в их дома, как не хотят, чтобы сточные воды других людей выплескивались из их унитазов.) Я сказала, что наняла лучшего адвоката, которого только могла найти – имея в виду самого дорогого, разумеется. Я думала, что твой отец это одобрит: он сам всегда покупал только все самое лучшее. Я ошибалась.
Тусклым голосом он перебил меня и спросил:
– Зачем?
Я никогда прежде не слышала, чтобы он задавал этот вопрос по поводу чего-либо в своей жизни. Меня восхитил такой скачок. Мы с тобой всегда за глаза насмехались над ними, называя их духовными сухарями.
– Не знаю… мне казалось, от меня ждут именно этого… Чтобы Кевин по возможности легко отделался, наверное…
Я нахмурилась.
– Ты именно этого хочешь? – спросила твоя мать.
– Нет… Хочу я, чтобы время повернулось вспять. Хочу я, чтобы я сама никогда не рождалась на свет, если за это нужно было заплатить такой ценой. Но я не могу получить того, что хочу.
– Но ты хотела бы, чтобы он понес наказание? – с нажимом спросил твой отец. Имей в виду, он говорил не в гневе – у него не было на это сил.
Боюсь, я рассмеялась. Вернее, это было лишь унылое «ха!», но и оно прозвучало не к месту.
– Простите, – объяснила я, – но я желаю им удачи. Я пыталась наказать Кевина на протяжении большей части этих шестнадцати лет. Ничто из того, чего я его лишала, изначально не имело для него никакой ценности. Что станет делать нью-йоркская система отправления правосудия в отношении несовершеннолетних? Отправит его сидеть в своей комнате? Я пробовала. Он ничем особо не пользовался ни в своей комнате, ни за ее пределами – так какая ему разница? И вряд ли им удастся его пристыдить. Можно подвергнуть муке лишь того, у кого есть совесть. Можно наказать лишь того, у кого есть надежды, которые могут оказаться обманутыми, или