Енисейские очерки - Михаил Тарковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Примечательно, что похожее чувство он испытывал в детстве по отношению к своей матери, стыдясь при ней душевных откровений, как бы подсознательно боясь тронуть и растревожить этим мать, опасаясь, что это узнавание в нем ее собственной души будет слишком щемящим, человеческим, горячим, и всегда был при ней сдержан и скрытен, так что она с удивлением узнавала со стороны, "какой у нее интересный сын"… Только позже он понял, что подобная стыдливость и есть признак самого близкого и кровного родства, которое только и бывает на свете.
В одну прекрасную ночь Алексею приснилась, как он ждет Машу, и она наконец приходит, и он обнимает ее, вдыхает пахнущие улицей, ветром волосы, и, оползая по ее плащу, снимает черные сапожки с ее прохладных ступней… Утром Катя, ничего не подозревая, спала и только сделала целующие движение сухими губами, раскинувшись посвободней на опустевшей постели, а он, ощущая в себе удивительную твердость и решимость, написал эту самую записку и вышел, на площадке дошнуровывая башмаки. Но вслед за ним на улицу выскочила Катя, простоволосая, бледная, с трясущимися губами, крича: "Ну подожди! Леша! Подожди!", а он только прибавил шагу, и раздраженно и намеренно грубо, чтобы не оставлять себе лазейки назад, крикнул, что-то вроде "А ну иди домой!" Еще почему-то ему очень хотелось в эти часы быть "честным".
Маше он с порога заявил, что любит ее и что ушел от Кати, на что Маша покачала головой, сказала, что "он все придумал", но тапочки дала и пригласила к столу разделить прерванный его появлением завтрак. Потом они ездили по Машиным делам, потом на телевидение, а день завершили просмотром известного и редкого кинофильма. Алексей все глядел на Машу, на ее раскосые глаза, на длинные брови и никак не мог поверить, что все это на самом деле, а не во сне. Потом был вечер, и он расшнуровывал Машины сапожки, и Маша пила шампанское, а он солидно налегал на дорогую водку.
Проснулся Алексей рано. Маша, спокойно и ровно дыша, спала на спине, закинув локоть и обнажив чисто выбритую подмышку. Веки с длинными ресницами красиво и плотно облегали большие глаза. Над бровью белел шрамик. Одеяло съехало, и виднелась очень большая расплывшаяся грудь с волоском на плоском соске.
Форточка была открыта. За окном шел дождь, что-то монотонно позвякивало. Резко шелестя, проезжали автомобили. Железная крыша с лесом антенн, трубами и жестяными отдушинами в форме грибов — все это блестело беспощадно мокрым блеском, и Алексею стало вдруг ужасающе тоскливо в этой квартире, с этой чужой спящей женщиной, на скорую близость с которой, он, откровенно говоря, и не рассчитывал и от которой он теперь испытывал что-то вроде разочарования. Все в Маше раздражало. Ее многозначительная ирония определенного направления, за которой угадывался большой опыт, и ее не вполне живописная и эгоистическая страстность, и то, что она вела себя с ним, как взрослый, которого ребенок вовлек в сложную игру, и тот пожав плечами, снисходительно согласился, и то что она все время будто удивлялась случившемуся, намекая на свою обычную стойкость и давая понять, что лишь наивный и свежий напор засидевшегося в тайге Алексея застал ее врасплох. И эта обильно заставленная флаконами полочка в ванне, которая еще недавно так восхищала его дамским шиком, и элегантные кружевные трусики, сохнущие на специальной английской сушилке. Но главный вопрос, от которого горело лицо и выступал на висках пот, состоял в том, как отвечать теперь перед Машей, Катей, а главное перед самим собой за все сказанные слова?
Целый день он прошатался по городу. Настал промозглый вечер с влажным шелестом шин, с холодным куском чистого неба в конце улицы и сырым запахом сгоревшего бензина. Шли домой люди, старичок запускал в парадное с ленцой трусящую кошку, не разные лады светились окна, кто-то спокойно ужинал, и Алексею так дико захотелось домой, что по сравнению с этим желанием все сказанные им слова, за которые надо было отвечать, казались нарочитым и манерным бредом, потому что не было у него другого дома, кроме их с Катей. Еще прошатавшись, он заметил, что все ближе и ближе подбирается к этому самому дому, и в конце концов он до него добрался, открыл дверь своим ключом и увидел в прихожей черные сапожки со шнуровкой.
Он ушел и переночевал у друга по кличке Доктор. Жена Доктора была в отъезде. Доктор полез в холодильник. Алексей плюхнулся в кресло и сходу завел:
— Что с этими бабами делать, не знаю. Все мозги нараскаряку.
— Да ничего не делать. Выпить для начала. — Доктор чокнулся, выпил, крякнул, задержал дыханье, прислушиваясь, как доходит водка, а потом аккуратно закусил небольшим крепким огурчиком.
— Всяк пьет, да не всяк крякат, — сказал Алексей.
— Чего? — не понял Доктор.
— Ничего. У нас так мужик один говорит.
— Понял… Жен вообще-то любить надо. И волнения все эти от невежества. В каждом сидит и мужское, и женское. Женское к женскому потянулось — вот и волненье. Потерпеть надо — все кончится скоро, и сольется тогда… — Доктор зевнул, — и мужское с мужским, и женское с женским… А за водкой идти придется.
Они вернулись и еще долго пили. Доктор включил музыку и Алексей кричал сквозь нее, продолжая прерванный разговор и чувствуя что уже не заснет:
— Гляди-ка храбрец какой — помирать он не боится! Да ты не любишь ничего и потерять не боишься!
Динамики гудели так, что шевелилась на столе прозрачная сигаретная обертка.
— Я к тетке в Рязань ездил! — не унимался Алексей, — там покосилось все! Я во сне деревни эти вижу, улицы, пыль! Все! До кузнечика на лопухе последнем. Да на хрен мне твоя вечность сперлась, когда я здесь люблю!
Доктор выключил музыку. Стало слышно, как тикают часы. Доктор сказал очень отчетливо:
— Дурак. Все с собой возьмешь.
— Что все?
— Вообще все.
— Все?
— Все.
— И кузнечика?
— И кузнечика. На таблетку и спи.
Утром Алексей ушел, а Доктор продолжал храпеть. Рядом стояла допитая бутылка и он подумал, закрывая дверь: "Эх, Доктор-Доктор, тебе самому доктор нужен"… Днем он собрался и улетел на Енисей.
Потом они с Катей еще как-то пытались быть вместе, Катя приезжала к нему, а Алексей в Москву, но уже разрушилось что-то главное, и ничего не осталось, кроме парализующего стыда за это разрушение. Вскоре Алексей почувствовал, что Катя, будто приняв какое-то решение, изо всех сил старается от него избавиться как от чего-то опасного.
Последний их разговор происходил в аэропорту. Прошел дождь, ивзлетал самолет с молодым и свежим звуком. Катя говорила:
— Я никогда бы не связала свою жизнь с человеком без настоящего, если бы… Знаешь если бы что?
— Если бы что?
— Если бы не думала, что сумею дать тебе это настоящее.
— И что у нас все будет общее, и прошлое, и настоящее, и будущее, — нудно, будто кого-то изображая, отвечал Алексей, — но в будущее я тебя не брал, а в прошлом ничего не было, кроме ожидания… И добавил уже своим, неожиданно сердитым голосом: — Так?
— Так.
У столика мальчик доедал пирожок. Порыв ветра сдул бумажный стакан, и тот, грохоча, поскакал по мостовой. Катя сказала, отвернувшись:
— Так жалко всего этого. Мальчика, стакана…
— Себя жалко. А этого нет ничего. Вытри быстро… — хрипло сказал Алексей, — ты говорила что-то.
— Говорила, что… у меня нет человека родней тебя. Поэтому я не могу тебя простить, как бы… как бы я этого не хотела. Что ты ей говорил то же самое, что мне. Про ускользающую жизнь, про поезд… Что за один вечер, и самому-то тебе ненужный, ты зачеркнул все. Лучше бы ты меня обманул. Я тебя ждала всегда и не сказала тебе ни слова, когда ты ушел в охотники, потому что как раз и любила тебя за твою самостоятельность и пренебрежение тем, что для большинства людей представляет ценность. Эта любовь и понимание казалось мне важнее моей располовиненной жизни. Так не могло долго продолжаться… Семьей это никто из нас назвать даже не пытался. Что это было? Не знаю… Какой-то искусственно подогреваемый разлуками роман. Самое обидное, что все это произошло, когда я уже была готова жить с тобой где угодно…
4Ладно, все и так понятно — думал Алексей, — понятно, что оно болит за то, что плохо любило, и что все мы подозрительно одинаково мыслим, когда дело пахнет керосином. Но какое это имеет значение, если единственное, чего мне хочется сейчас, — это быть с тобой, а я не могу подняться с нар в самой дальней избушке в двухстах верстах от Енисея, а вокруг невозможно прекрасная тайга, а над ней небо, и в нем кого-то уносит к дому еле слышный большой самолет…
Когда отлегло после таблетки, он вышел из избушки. Медленно и спокойно плыли по серебряной реке первые плитки шуги, шуршащим хрусталем выползая на камни, белели чуть припорошенные берега, тонкой штриховкой ветвей серела тайга, и над всем этим нежным металлом в вышине меж облаков светился неожиданной и пронзительной синью кусок неба с рассыпающимся следом самолета.