Енисейские очерки - Михаил Тарковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После долгой разлуки Алексей с полчаса не мог придти в себя, побороть свою заскорузлость, загрубелость, промороженность, не знал, какими словами с Катей говорить, но после водки отмяк, и потом как-то обидно быстро заснул, провалившись в прохладу ее плеч.
Днем они ездили покупать холодильник, а ночью он еще не мог привыкнуть к свежести чистейших простыней, а перед глазами уже стоял белый обрыв с сыпучими скалами наверху, с которых красная пыль разводами ссыпалась на снег, и все рассказывал Кате об этом обрыве, и она слушала, время от времени касаясь губами его плеча, а потом вдруг неожиданно и горько расплакалась, повторяя почему-то слово "решетка". "Какая решетка?" — допытывался Алексей. "Да на окнах… Я ведь так старалась, а, выходит, клетку тебе приготовила"… Ночью они открывали окно, и было слышно, как где-то шумит поезд и пересвистываются маневровые тепловозы.
Находиться в городе больше двух недель было для Алексея тяжело. Переделав по дому все слесарные и столярные работы, он маялся бездельем, от которого не спасали ни походы в гости, ни Катина близость, и вспоминал свою енисейскую жизнь, загруженную постоянными, приносящими удовлетворение, заботами. Алексея восхищало дерево, его внутренние напряжения. Он очень понимал слово "распустить", то есть разрезать доску вдоль, и будто помочь ей освободиться от каких-то скрипучих сил, мешающих превращению этой занозистой необрезной пятидесятки в шелковые белые бруски. Как-то раз он распилил березовый кап бензопилой на тонкие ломтики, потом отшлифовал их шкуркой, проолифил, и получились полупрозрачные, светящиеся, как воск, овальные пластины с узорчатым рисунком… Одну из них Катя увезла с собой в Москву, и она висела у нее над кроватью вголовах.
Алексей ловил себя на постоянном сравнивании Енисея с Москвой и в раздражении на город. Ему казалось, что если искусство жизни на Енисее состоит в трудолюбии, терпеливости и смекалистости, то здесь оно заключается в хваткости, изворотливости и прагматичном умении навязать людям свою волю. Что, если в городе люди покупают вещи, то только для удовлетворения тщеславия или для развлечения, а что в деревне окружающие человека предметы, не говоря о простом облегчении существования, служат для труда, то есть для какой-то новой жизни и поэтому по-сравнению с городскими имеют гораздо более высокое назначение. Что в городе, угощая гостей, как бы говорят: — "Смотрите, сколько я зарабатываю", а в деревне совсем другое: "Смотрите, какой я хозяин", и глядя на ягоду в чашке, действительно видишь хозяина, хлюпающего по клюквенному болоту с ведром, глядя на сметану, слышишь вой комаров не покосе, а, беря кусок рыбы — запах речного ветра, и главное, что за всем этим стоит нечто большее, чем просто труд, — стоят опыт, традиции поколений и открытость в бесконечность природы, что-то необъяснимое, но точно существующее, иначе почему, уезжая из тех краев, всегда чувствуешь себя предателем, а покидая город ничего кроме облегчения не испытывашь?
Ему не приходило в голову, что, к примеру, за Катиным ужином, который он с удовольствием уминал, стояла долгая и старательная готовка, таскание после работы по магазинам, и выбирание максимально приличных продуктов на минимальную сумму денег. И что Катя, работая в журнале и разбирая письма, не столько зарабатывает эти деньги, сколько копается в судьбах несчастных, капризных и обиженных жизнью людей и что это копание нередко выливается в долгую тяжбу с чиновником, обманом выселившим с квартиры беспомощную старуху, которая обила все пороги у себя в Электроторфе, так ничего и не добилась и написала в журнал душераздирающее письмо. И что Катя ездила в Электроторф, и потратив несколько месяцев, в конце концов отвоевала квартиру для этой самой Тамары Петровны, у которой не было детей и которая всю жизнь прожила одна, хотя была когда-то симпатичной девушкой — до тех пор пока зубной врач-коновал не выдернул ей зуб так, что у нее в лице произошло какое-то нервное нарушение: стали сильно косить глаза и появились тик и заиканье, а сама она похудела и сгорбилась. Тамара Петровна все слала Кате письма, а Катя Тамаре Петровне конфеты и открытки к праздникам, уже несколько лет поддерживая эту трогательную, но обреченную переписку.
Катя с Алексеем обсуждали это, ссорились, каждый укорял другого, защищал свой образ жизни, перекладывая на него собственную ответственность за их разлад, и с таким слепым упорством отстаивал свою точку зрения, что казалось, будто спорят не живые люди, а какие-то отвлеченные и озлобленные идеи.
Дело усугублялось неизбежным общим разочарованием Алексея от отношений с Катей, причиной которого была неспособность преодолеть противоречие между неизбежной обычностью совместной жизни и тем исключительным значением, которое он придавал их любви. Алексей понимал, что надо как-то менять жизнь или меняться самому, но откладывал эти изменения на какое-то "потом", подменяя отъездом, ожидание которого стало для него привычным состоянием. Так все и продолжалось.
3Маша, новая Катина подруга, была хороша резкой, сильной красотой: темные волосы, острые скулы, мягко обтянутые смуглой кожей, серо-зеленые раскосые глаза и сухие щиколотки, которые она плотно схватывала шнуровкой своих черных сапожек. Стоя перед зеркалом и кругля рот, она подкрашивала губы, и на талии ее черная кожаная кофточка, не доходя до короткой черной юбки, открывала поясок смуглой спины с живописной ложбиной позвоночника.
Алексей хаживал к Маше в дружеские гости, возвращался с распаленным воображением, вспоминая вырез ее кофточки и углубление между высоких грудей, где уютно и элегантно лежал серебряный крестик, и все больше раздражался на Катю, которая, как ему теперь казалось, не достаточно следила за собой, то есть, приходя с работы и переодеваясь в домашнее, была по сравнению с туго затянутой в черное Машей бледной, мягкой и расслабленной, особенно, когда, сняв косметику, приходила к нему в постель с доверчиво поблекшим лицом, вызывая досадные мысли, что для других она старается быть красивой, а для него нет.
Как водится в таких случаях, Маша казалась лучше, свободней, красивей, умней, а главное, интересней Кати. Она понимала собеседника с полуслова и говорила обо всем с объективным холодком насмешки, трезво и без Катиных прекраснодушных поблажек судя о людях. Она широко смотрела на вещи, одобряла мужское стремление к свободе и как бы сама разделяла его. Катя по сравнению с ней казалась негибкой и трудной. Работала Маша на телевидении и слушая рассказы Алексея, вскользь обронила, что неплохо было бы поехать к нему на лето поработать. Просматривая енисейские фотографии она с восхищением говорила: "Господи, какая красотища!" и поднимала широко раскрытые глаза с острыми ресницами.
Снова с небывалой силой всколыхнулись в Алексее все то неутоленное и неутолимое, о чем он с таким жаром и такой надеждой рассказывал когда-то Кате, и что вскоре как-то отпало, загородилось текущим и, оказавшись лишь инструментом душевного ухаживания, притаилось где-то на дне души. Теперь все это, целехонькое и ждущее своего часа, он, как бы переведя стрелку, устремил на Машу, и, сам очертя голову, понесся по этой новой дороге, нанизывая на нее все те доводы, какими пытается оправдать себя мужчина, которому надоела одна женщина и невыносимо хочется попробовать другую. Просто изменить с Машей он считал недостойным самого себя и поэтому все, что происходило, называл новой, "настоящей" любовью. К тому же он вдруг "открыл", что совершенно не знает женщин, что эта сторона жизни им упущена, и что необходимо это срочно наверстать.
Тайком ходить к Маше было унизительно, а положение мужчины, вынужденного врать и выкручиваться казалось неприемлемым, тем более что вообще было непривычным что-либо от Кати скрывать. /Алексея с детства раздражали умудренно-мужские разговорчики о том, что надо-де изменять жене и что от этого "еще больше жену любить будешь", разговорчики, которые ведут "знающие жизнь" мужички за пивом, вырвавшись от жен и напуская на себя столько грязцы и цинизма, что это никак не вяжется с той ролью заботливых мужей, которую они честно играют всю остальную жизнь./ Но последнее время Алексей говорил Кате далеко не все, что его волновало. Охотно делясь с ней текуще-обыденным, он избегал рассказывать Кате что-нибудь сокровенно-волнующее, стыдясь ее безотказной готовности разделить это. С малознакомыми людьми он еще старался казаться новым и интересным, и как-то, разговаривая около дома с приятелем, завидев Катю, вдруг невольно смолк, и хотя тут же продолжил рассуждение, Катя все поняла и, резко повернувшись, ушла, еле сдерживая слезы.
Примечательно, что похожее чувство он испытывал в детстве по отношению к своей матери, стыдясь при ней душевных откровений, как бы подсознательно боясь тронуть и растревожить этим мать, опасаясь, что это узнавание в нем ее собственной души будет слишком щемящим, человеческим, горячим, и всегда был при ней сдержан и скрытен, так что она с удивлением узнавала со стороны, "какой у нее интересный сын"… Только позже он понял, что подобная стыдливость и есть признак самого близкого и кровного родства, которое только и бывает на свете.