Шахта - Александр Плетнёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец достал папиросы, принялся искать спички в карманах долгополого хлопчатобумажного пиджака. А на голове тоже хлопчатобумажная кепка, рубашка из выцветшего синего ситца застегнута на крупные желтоватые пуговицы, воротник, как и лацканы пиджака, завился стружкой. Не понять, как сохранились у него этот пиджак и эта кепка с рубашкой двадцатилетней давности. Добро бы, было нечего надеть, а то ведь привозили и присылали и костюмы, и рубашки, и обувь дорогую, добротную.
— Поеду я за Анюткой, — нарушил замешательство Иван. — Чего тянуть, дело вечернее.
Петр шагнул к старшему брату, и они обнялись.
— Мать в Чистоозерной, в больнице, — сказал Петр тихо, будто боясь, что услышит отец.
— Знаю, Петя. — Михаил потерся щекой о щеку брата, нежнея сердцем и легонько отталкивая его от себя.
Отец как-то рассеянно поздоровался со снохой за руку, а Сережку потискал и подтолкнул в затылок:
— Ступай в огород, пошелуши там чего-нибудь.
А Валентина уже стояла на крыльце в халате, с тазом и тряпкой в руках:
— Мужики, воды несите!
— Встретили, называется, гостей, — ворчал Петр, снимая с плетня ведра. — Все в Чистоозерной, а он заладил: дом, дом... Когда-нибудь сволоку трактором, ей-богу.
— Ты неси воды-то. Родной дом ему не мил. Живут там в скворешнях... На землю уж ступать разучились, пахари, — ворчал отец.
В дом не пошли, когда на дворе такая благодать. Сели у сеней на лавку.
Сколько живет Михаил, столько помнит, как на этой лавке, уморившись в работе, когда-то сиживали в детстве. Слева — дом, справа — сарай, а перед глазами — низкий плетень, за которым огород с неизменными подсолнухами. Все так и теперь было: меж кольев плетня над подсолнухами покоилось то же вечное небо, с теми же вечными сиреневатыми по краям облаками, которые, может быть, во всем мире одинаковые, да только не для него. Такого он нигде не видел — этого неба и облаков над этими плетнями и подсолнухами, над дальним, завечеревшим в покое полем.
Рыбам — моря и реки, птицам — небо, а человеку — отчая земля, круг вселенной.
Сидели, ждали Ивана с Анной и Григория.
— Или самому за Григорием слетать? — Отец показал на открытый сарай, где синел его «Запорожец». — А то будет до ночи на Буланке трястись.
— Куда на твоей таратайке ехать? Рассыплется дорогой, — запротестовал Петр.
— А чего ее жалеть? — отвернулся отец.
— Да не жалеть! Разве о том речь? — обратился Петр к Михаилу. — Гоняет и гоняет, как на ракете. Вчера сел с ним — страх берет! За машиной ухаживать надо!
— Ухаживать! Что она, скотина? Скажешь тоже, ухаживать за железякой, — почему-то осерчал отец.
Михаил сжал незаметно руку Петра: молчи, дескать, не перечь.
— Брось ты, папа. Стоит ли?.. — успокаивал отца Михаил. — Как тут дядя Трофим живет? Как Лабуня?
— Живут, — махнул рукой отец. — Трофим ордена носит. То сроду не носил, а тут на старости лет... Вот он, названивает, легкий на помин.
Трофим Тонких шел через улицу, поблескивая наградами на черном пиджаке, а за ним все население Чумаковки: Полина с Ольгой, как квочки, в широких юбках и кофтах, казалось, дунь ветер и поднимет их, вознесет над землей, а сзади всех дед Петрак — руки сплел на пояснице, согнулся, чуть землю не метет бородой.
— Вся гвардия в наличности. Антона одного нет — в степях.
— Чего он там?
— Да лошаденок пасет. Там их с десяток. Тетешкается с ними. — Петр метнулся в дом и вынес скамейку для стариков.
— Ну, здорово были! С прибытьицем вас, — басил Трофим, надувая жилы. — Вино ишо не пили? Хе-хе-хе!.. — Сел на скамейку, весело скаля желтые зубы, глядел, как Петрак пятился, целился тоже сесть. — Тебя, Петрак, переладить надо малешко, ногу одну пяткой вперед повернуть, чтобы, как трактор, два хода имел, — балагурил Трофим. — А вы что стоите, христовы невесты? — перекинулся на сестер.— Садитесь к нашему шалашу, хлебать лапшу. — И дурашливо обмахнул скамейку кепкой.
— И-эх, людей бы постыдился, балабол красноглазый, — укоризненно покачала головой Ольга. — А еще медалей понавесил!..
— Медали мои не трожь, — сразу посуровев, заговорил Трофим. — Михаил Семеныч городской человек, поди, знает, за что их дают... А меня Цимбаленко к людям жить не пущает. Это как?!
— На центральной коровы и те лучше нас живут: электричество для них горит и вода под нос, — с готовностью вмешалась Полина, обращаясь к Михаилу. — А тут живешь: дров нету, угля не везут...
— Я ее спалю, Чумаковку, — спокойно пообещал Трофим. — Это ему, Семену Егорычу, что не жить — на центральной три сокола да дочь, случись что, вот они, а мои — один на кораблях живет, другой в тундрах железо ищет. Как это нам со старухой? А она хворает, у ней кровь в голову давит…
— А хоть бы и не в тундры! — Полина сучила большими, в темных трещинах руками, совсем не подходящими к ее маленькой усохшей фигурке, к ее по-младенчески безгреховным, потянутым слезливой пленкой глазам на просветленном до синевы лице. — У меня Федька в области минцанером работает. Так директор — езжай к сыну. А чо бы я ехала, когда тут смолоду до старости силы выкладывала. Федька-то свою жись там зачал, а моя вся до капелюшки тут. А теперь — езжай!
Полина словно и не высказывала только что своей обиды: выдобренными глазами матери глядела на Михаила, радовалась каждой морщинкой лица.
— Ладно уж мы в назьме да в земле. Детки зато взыграли в начальники большие. Федька-то пишет: мама, я теперичь старшина. Это ж, поди, командир роты?
Мужики заулыбались.
— Повыше хватай, Полька! Федьке твоему до генерала рукой подать. Он теперь без охраны до ветру не ходит...
— Болтай, ботало! — деланно осерчала Полина, но по ее усмешливым глазам было видно, что слова Трофима ей приятны.
— А мой Витька-а... — Ольга медленно повела рукою вдаль.
— Витька твой!.. Сроду был отчаюгой. У меня огурцы крал!.. — проскрипел Петрак, не дав той договорить.
И примолкли, притихли старики, словно спохватившись, что бессовестно забыли о том, зачем пришли. Где же это видано, чтоб дорогих гостей встречать не расспросами об их жизни, а наперегонки свое выкладывать.
— Ну что же... это, к матери-то небось завтра поедете? — сказал Трофим, подымаясь. — Кланяйтесь ей от нас.
Он долгим, охватистым взглядом глядел по-над огородами, туда, где в далекой дали мглисто нарождалась ночь, а ближе будто кто невидимый ходил и разливал по лощинам молоко тумана, и он языками растекался по округе. В холодной зоревой траве кричали перепела.
— Ишь разошлись, — сказал Трофим о перепелках. — Отец, бывало, шутил, когда жись прижимала: провались, говорил он, земля и небо, только перепелок жалко!..
Трофим пошел, а за ним заподымались старухи и Петрак.
— Прошшайте, прошшайте...
И исчезли, будто истаяли за задичавшими от бурьяна плетнями, за нежилыми дворами деревни, которая сама была похожа на умирающего старого человека: душа еще теплится, а тело холодное.
Валентина готовила ужин на низкой плите-времянке. Дым то ровно уходил вверх, то льнул к земле, затоплял угольной горечью двор, а Петр нервничал.
— Как печенеги. Там у Гришки с Анькой по комнате пустует. В кранах — и кипяток и холодная...
— Конечно — соглашалась Валентина — Какие тут условия!
Но Михаил в душе радовался, что хоть такую Чумаковку застал. Он ехал на родину, а Чистоозерная для него, как и для родителей, — чужбина.
Тихая, зябкая заря разлилась вполнеба. Петр принес полушубок, укутал им отца. Валентина закончила стряпать и тоже присела к мужикам, набросив на плечи от непривычной летней сибирской прохлады теплую кофту и прикрыв полой прижавшегося к ней Сережку.
— Дом-то на кого бросили? — спросил отец.
— Пока Олег в нем остался, — ответила Валентина.
— Вот это ловко! — Отец метнул сердитый взгляд на сноху, дескать, не тебя спрашивают, бабу неразумную, когда хозяин тут. — Это как же, дитя бросили, в года не вошедшего, дом бросили...
— Да какое дитя, папа, не расстраивай себя. Приехали — значит, поживем, — успокоил отца Михаил, удивившись, как отец сразу уловил их зыбкое положение. Издалека-то все проще кажется, а тут не успел приехать, и теперь уже странно, дико и вроде баловством выглядело все то, что выстрадал. «Нет, правда, неужто я здесь не гость?» — удивлялся он.
А из Чистоозерной все не приезжали. Уже огни в той стороне кишели — прямо целый город. Улицу заполняли сумерки. Луна стала подниматься невероятно громадная, слабо нагретая, с темными окалинами, когда где-то за деревней начал нарастать заполошный вопль. Кажется, от этого вопля и перепела и коростели притихли испуганно и черные избы плотней присели к земле.
— Григорий едет — сказал отец. — Радио теперь пастухам вместе со спецовкой выдают!..
А рев уже ворвался в деревню, и, пересиливая его, властвуя над ним, высился голос: «Го-ол! Какой красивый гол!».