Искушение чародея(сборник) - Кир Булычев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Само собой, беспокоюсь насчет Сонечки и Юрчика. Остается только утешать себя тем, что Соня девочка умная, да и ушли они вроде бы к трамвайному депо, а Флюгер явился с другой стороны. Но сердце, конечно, не на месте.
Тут как раз проходит Шнеерзон-биндюжник и рассказывает о том, что случилось возле рынка. Мне сразу и полегчало, хоть стыдись этого, хоть нет. Снова вынес на свет материал, сижу, шью.
Шнеерзон – он тоже «оперативник», но не сволочь: да, есть в юденрате и такие, хотя вы, может, не поверите. Целых три с половиной человека, считая за полтора собственно Шнеерзона. Потому и вступил в службу: человеку его роста без пайка сразу смерть. А он, значит, решил, чтоб не сразу.
Шью. К вечеру закончить надо: при лучине работать – не те у меня глаза.
Яков из дома напротив тоже садится, где светло, но спиной ко мне, раскладывает что-то перед собой. Начал было ковыряться, потом тревожно зыркнул на меня через плечо, собрал то, с чем возился, – и ушел. Нужен он мне. Смех и грех: Яшеньке нечего кушать, однако он сам умрет с голоду и маму свою заморит, но будет собирать приемник. Ну, может, и соберешь ты. Дальше что?
И тут вдруг у меня прямо над ухом как заговорит Флюгер!
Вскакиваю и вытягиваюсь, как при перекличке на аппельплаце, хотя и понимаю, что мертвец уже. Оглядываться в таких случаях нельзя, бежать, если уже не успел, еще хуже: умереть можно по-разному, это все давно усвоили.
– Яволь, герр оберштурмфюрер! – орет полицай, тоже почти над ухом. Да что же это такое, не может ведь быть, с неба они, что ли, свалились?!
С минуту стою дурак дураком, только понимаю, что жив еще. Потом осознаю, что старик Мускин, ни на что внимания не обращая, со своей майной возится. Потом…
Потом опять Флюгер что-то говорит. То есть не просто немец, а именно Флюгер, у него говор совсем особенный, это тоже все, кто слышал его и после этого случайно остался жив, знают твердо. Понимать его давно уже никто не пытается. Кажется, и немцы тоже.
– Яволь, герр обер-штурм-фюрер! – снова орет полицай, неизвестно откуда, но тоже, конечно, ничего не понимая. В голосе его старательность и страх.
– Он говорит: «Смотри-ка, у этой птицы два клюва, – надтреснутый голос у меня за спиной. – Ну надо же, затейники!»
Что ж, раз все сошли с ума, то и мне можно. Медленно оборачиваюсь.
//-- * * * --//
За моим плечом стоит Баритон – жуткий, как труп, осунувшийся, заросший и взлохмаченный. А больше ничего там жуткого нет, начиная, конечно, с Флюгера.
Поворачиваюсь снова. Да, ни эсэсмана, ни полицая. Стало быть, это говорит…
Ну надо же! Нет, я знал, конечно, что бывают говорящие птицы, даже видел-слышал их – хоть бы и у того же Мускина, он самых разных попугаев держал. Тот какаду, которого он вместо майны своей выставил, правда, не говорил, но умел звенеть, как дверной колокольчик, и лаял; а вот другие иной раз еще как болтали. Но всегда было понятно, птица это говорит или человек.
А майну старик вообще не очень выставлял на общее обозрение. Хотя майны, помнится, тоже из говорящих. Но вроде не как попугаи, а… как вороны, допустим.
И вот только не надо морочить мне голову: так ни одна нормальная птица не сумеет. Даже если это сверхпопугай, всем попугаям попугай, который запоминает сколько угодно слов, притом сразу. Разве что он числится в СС и носит в кубарях две звезды-ромба с одной полосой. Или если…
Так что такого затейного, значит, в этом «чучеле»?
– А второй раз? – с любопытством спрашивает у меня из-под руки Сонечка – и я, увидев ее живой, здоровенькой, с Юрчиком рядышком, совершенно забываю про всех птиц, сколько их есть в мире.
– …Второй раз он приказал «Ывану» взять чучело с собой, но потом раздумал, потому что ему сейчас в фельдкомендатуру. Сказал, послезавтра возьмет. Когда… кажется, «когда уже все чисто будет».
Значит, когда все будет чисто.
Я отвожу взгляд, чтобы не встретиться глазами с Сонечкой. А поскольку смотреть все-таки куда-то надо, то почему бы мне снова не уставиться на майну, чем она хуже любого другого.
Между прочим…
То есть все мы сейчас не те, что до гетто. Я ее прежде видел лишь мельком, но, кажется, это было что-то гораздо более яркое, подвижное, в короне золотистых перьев. И шумное, хотя не помню, говорящее ли. От короны остался тусклый венчик, подвижность пропала вместе с шумливостью, но… два от этого не превращается в один. И наоборот тоже.
Птица сидит, нахохлившись, утопив клюв в грязно-белом оперении на груди. Оба клюва. Это, положим, видно только, если приглядеться, а у всех, кроме Флюгера, доселе находились более важные заботы.
Ага, конечно, в Аргентине если майны и водятся, то именно такие. Люди там, надо думать, тоже о двух головах, трава из железа, а лето ночью.
В этот самый миг птица слегка встряхивается, раскрывает правый клюв – и в воздухе снова звучит голос Флюгера. На сей раз распевный, даже ласковый. И я опять вздрагиваю – хотя чего уж теперь, – потому что все знают, в такие минуты Флюгер страшнее всего.
– А сейчас этот попугай говорит: «Что глазами лупаешь, славянская свинья? – невозмутимо переводит Баритон. Ему-то чего вздрагивать, он совсем мало понимает насчет вокруг: будто только вчера в гетто попал или, наоборот, много лет тут прожить собирается. – Думаешь, тебе не скоро? Верно, не скоро. Но туда же».
– Яволь, герр оберштурмфюрер! – истошно выкрикнула майна полицайским голосом. Можете смеяться, но это она сделала через другой клюв, левый. Однако не менее по-человечески: слышно было, как полицай сопит и задыхается, как от натуги у него выходит нечто вроде «Яволь-хэр обэр-штурм-фюрэр!», как, пискнув горлом, он замирает на последнем звуке… И как птица, повернув голову набок, правым клювом издает нечто вроде досадливо-раздраженного хмыканья. А потом из обоих ее клювов вылетают звуки, в точности напоминающие шум шагов, скрип и хлопок закрывающейся двери…
– Он сказал… – начинает было Баритон, но Мускин, выставив перед собой свободную от майны руку, останавливает его:
– Не надо. Лучше объясните, на каком языке он говорил.
– Думал, что на немецком, – Баритон равнодушно пожимает плечами.
Старику остается только вздохнуть:
– Не он, а он. Хэр обэр-фюрэр.
– А-а, – и тут Баритон впервые по-настоящему оживает. – Миттель-байориш. Даже не каждый баварец легко поймет, тем более не каждый австрияк. Немцам вообще тяжко. Трудней, чем идиш разобрать.
– А вы как его поняли, дяденька? – Соня смотрит на него округлившимися глазами, говорит шепотом.
– Я, чтоб вы все знали, там учился! – Баритон вдруг распрямляется и выпячивает грудь. – И выступал! У меня там ангажемент был! Король Амфортас из «Парсифаля». Хоть кто-то здесь представляет, что это такое, когда на ди Байрейтер-фестшпиле исполняешь арию… А, да что тут говорить…
Кажется, Баритон хочет махнуть рукой, но то ли раздумал, то ли даже на это силы не хватило. Из него как воздух выпустили. Снова ссутулясь и волоча ноги, побрел обратно в дом.
Несколько секунд мы все смотрим ему вслед. М-да. Ангажемент, значит.
//-- * * * --//
Певец-то он, между прочим, настоящий. Был, во всяком случае. Еще перед тем, как согнать в гетто, нас пять суток продержали под Щегольниками, прямо на колхозном поле, огороженном канатом… может, вправду стоило тогда ночью махнуть через канат, даже несмотря на собак и пулеметы, ведь и силы еще были, по крайней мере первые двое суток… Ладно. Ну так вот, а потом подъехал автомобиль и оттуда в рупор объявили: немецкая власть – культурная власть, поэтому ей даже среди евреев требуются специалисты, люди интеллигентных профессий. Ну и отдельно работники требуются, особенно квалифицированные, но и неквалифицированные тоже. Поэтому все – к угловой вышке на сортировку, там будут две колонны выстраивать. Инженеры, врачи, архитекторы, юристы, артисты, художники – направо, мастеровые – налево.
Я, признаюсь, сообразил сразу, но сам себе не поверил. Поэтому тянул до последнего и почти ни с кем своими мыслями не поделился, ну, может, десятку человек шепнул. Они тоже сомневались, потому вместе со мной в колонну мастеровых пошла где-то половина. Трое, кто дожил, сейчас здесь.
И вот вижу – к голове «интеллигентной» колонны подходит Баритон. То есть тогда его еще так не называли, просто он сразу про себя сказал: я, мол, баритон. Там сортировкой распоряжался какой-то молодой немец, в сером военном, не в черном – так он от смеха прямо пополам согнулся: ах, баритон? а ну-ка покажи, на что способен! Тот и запел. У немца сразу будто соображение отключилось, и конвойные вокруг словно онемели. Да что там они: мы, все кто был на том поле, тоже… заслушались – не заслушались, а, вернее сказать, как исчезли. То есть, наоборот, все остальное исчезло: канат, вышки по углам, лай овчарок, направленные на нас автоматы… страх, голодуха, запахи этого поля… Только пение осталось. Только голос.