Искушение чародея(сборник) - Кир Булычев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я не хочу на Титан, папа, – Алиса ударила ладонью по парапету. – Там жуткий мороз, и в школу нужно ходить в асбестовом скафандре, иначе превратишься в ледяную статую. Там солнце размером с ноготь на мизинце. Там все провоняло сырой нефтью и аммиаком.
– Да, не самое приветливое место в Солнечной системе, – не стал спорить я.
– Я не могу сказать, что не скучаю по маме, – сказала Алиса. – Наверное, мне ее не хватает даже больше, чем я позволяю себе показывать. Это ведь моя мама.
Я приобнял Алису за плечи.
– Только она же упрямая, как я, – сказала Алиса, глядя перед собой. – Она – борец и всегда добивается своего. Пап, я ведь не хочу, чтобы она тебя затаскала по судам.
– Ну что ты навыдумывала… Какие суды…
– И знаешь еще что? – на ее ресницах заблестели слезы, отражая закатный багрянец. – Космические пираты пугали меня меньше, чем то, что происходит сейчас. Этот вечерний воздух… – она глубоко вздохнула. – Этот привычный пейзаж… Как будто декорации, за которыми прячется что-то исключительно злое. Похоже, это мое самое страшное приключение. Я ощущаю, что выхода нет, и эта предопределенность меня выводит из себя!
«Интуиция… – подумал я. – Вклад Киры…»
Случилось так, как предчувствовал Зеленый.
Я не устаю удивляться прозорливости и житейской мудрости этого дубленного всеми солнечными ветрами механика.
У меня испортились отношения с коллегами на кафедре, студенты стали откровенно посмеиваться надо мной за рассеянность и вечно хмурый вид. У меня осталась одна отрада – «Космозоо». Мне казалось, что лишь многочисленные и порой страховидные животные, родившиеся за сотни и тысячи световых лет от Земли, понимают меня и даже сочувствуют. В тесном директорском кабинете я проводил свободное время, писал статьи и научные доклады, читал курсовые и контрольные работы. Домой возвращался обычно затемно. Принимал душ, пил чай и отправлялся на боковую, часто не расстилая кровать: засыпал под пледом в домашней одежде.
…В тот вечер сеял мелкий дождь, и я шел домой торопливым шагом, не глядя по сторонам. Возле подъезда я обернулся: неподалеку с громогласным ревом стартовал мотофлаер новой модели. Я успел заметить фиолетовую бескрылую стрекозу, подсвеченную габаритными огнями, прежде чем она растворилась в дождевой мгле.
В прихожей на коврике стояли туфли-лодочки на низком каблуке. Московский дождь не успел смыть с них серебристую лунную пыль. В тот миг я ощутил себя подопытным в Институте Времени. Меня словно вернули в прошлое. И в этом континууме квартира не встречала меня уже ставшими привычными темнотой и тишиной. В этом континууме продолжалась жизнь.
Алиса была на кухне: делала начинку для пиццы. Моя дочь очень вытянулась и повзрослела. Она отпустила волосы, в свете лампы их каре нежно золотилось.
– Вот так сюрприз! – улыбнулся я, раскрывая объятия.
Алиса на миг прижалась ко мне, и мы обменялись поцелуями.
– А ты потолстел, – заметила она.
– Как же я рад тебя видеть! Но каким образом… Как ты добралась?
– Пешком дошла, – рассмеялась Алиса, снова принимаясь за готовку. – Нет! – она подняла указательный палец. – Долетела автостопом на попутных кораблях! – и, видя, что я все еще в растерянности, снизошла до объяснения: – Пап, летние каникулы еще никто не отменял!
Григорий Панченко. Самый счастливый день
Ты тут же сядешь в машину времени и отправишься узнать, когда ты умрешь. И узнаешь, что ты умрешь, потому что упадешь с десятого этажа. Тогда ты на тот год уедешь в деревню, где нет десятого этажа, и получится, что ты вроде бы умрешь, а вовсе и не умрешь. А если ты не умрешь, то будешь жива.
Кир Булычев. Сто лет тому вперед
Сегодня самый счастливый день в моей жизни. И это таки очень странно. Потому что проклятущая майна Мускина…
Впрочем, майна – это потом. А сперва день, если честно, скорее заладился. У меня со вчера были припасены лупины, ну, картофельные очистки, а дети, как рассвело, удачно нарвали крапивы. Короче говоря, не то чтобы пир, но голод испугался и отполз – аж на три шага, может, даже на четыре.
Потом я сел немножко шить, а остальные, кто был в доме, разошлись. Миша и Евель, как обычно, пошли к проволоке, надеясь попасть в колонны, на работу в город. Лидочка тоже, хотя ей, пожалуй, не стоило. Прочие – кто куда, и мои ребятишки тоже. Только Баритон остался, но от него уже давно проку не было никакого; ну, пусть лежит себе. Дрова он вряд ли добудет, воду принести – разве что в ложечке, а у проволоки ему тем более делать нечего.
А потом по улице прошел Флюгер. Вернее, так: сперва по улицам на двести метров прошла тишина и страх – в общем, все, кто мог и кто поумнее, попрятались; я тоже не дурак, поэтому, когда тишина сменилась Флюгером как таковым, меня уже видно не было. Даже в щелочку не выглядывал, потому что Флюгер свое прозвище недаром заработал: идет и головой вертит туда-сюда, все подмечает… длинный, тощий, чуть ли не плоский, как лист жести… Сам-то он руки марать избегает, но при нем всегда двое полицаев, а сзади еще пара-тройка «оперативников» с палками и плетьми, сильно приотстав, чтоб самим под взгляд не подставляться: им боязно, а Флюгеру, надо полагать, тошно. В общем, улица как вымерла, вот только старику Мускину деться некуда: у него, считается, только вечером барак, днем же – мастерская для фахарбайтеров. Это с самого начала были слезы, а не мастерская, когда же их стали колоннами в город водить – тем паче. Но дверь должна быть настежь и сам Мускин в наличии, на рабочем месте.
Они туда и зашли, то есть Флюгер с полицаями. К счастью для старика, не по его душу. Кажется, просто постоять немного в тени, солнце и вправду жарило. Мускина не то что не тронули, а даже турнули прочь; другой бы рад был без памяти, но он, как позже рассказал, знай трясся от страха за свою майну.
Вообще-то было за что. Во-вторых, птичка действительно совсем необычная: уж не знаю, как старик ее заполучил, но это случилось годом раньше войны – и за этот год к нему трижды приезжали ее торговать, причем издалека, любители денежные и завзятые. Всех старик спроваживал, причем последнего, самого упорного, с превеликим криком. С таким, что, едва спровадив, сильно задумался – и временно передал птичку своему двоюродному племяннику, тоже на всю голову ушибленному касательно всяких там попугайчиков, попугаев, попугаищ, канареек и прочих щеглов. Как в воду глядел: через неделю явился представитель зоопарка, причем даже не Минского, а Московского, с бумажкой и очень серьезной печатью. Ну так Мускин просто показал ему старого облезлого какаду и со смехом рассказал, как ему надоели доморощенные знатоки – но товарищ-то ученый, в отличие от них, конечно, знает, что никакой аргентинской майны нет в природе? Тот посмотрел на попугая и согласился: да, аргентинской майны нет и, во всяком случае, это не она.
Но все это во-вторых. Во-первых же, майну в гетто держать было нельзя. Вообще никого нельзя: ни кошек, ни собак. Оно, по сложившейся голодухе, может, даже правильно: Мускин за свою майну прямо-таки умирал, а чем уж кормил ее, я даже и не знаю. Как бы там ни было, клетки с птицами ему сюда взять не разрешили. Вообще ни единой. А о домашнем имуществе, если без птичек, он как-то вовсе не подумал. Пришел, все видели, даже без котомки, совершенно пустой и с пустым взглядом, лег и замолчал. Так, наверно, и помер бы, слова не проронив, однако на следующий день майна уже была с ним.
Говорит, сама прилетела.
Сегодня ему повезло еще раз. Флюгер пробыл в мастерской, наверно, минут десять, о чем-то говорил с полицаями (во всяком случае, старший из них пару раз орал: «Яволь, герр оберштурмфюрер!»), но потом они так и вышли, не заметив птицы. А ведь она там сидела на верстаке открыто.
Может, подумали, что это чучело. Тут в домах и бараках самое странное барахло порой встречается: люди – они дуреют, когда им говорят, что надо собрать все вещи в двадцать четыре часа и чтоб не больше двух баулов ручной клади.
В общем, сейчас Флюгер никакого особого зла не сотворил. Даже странно. Правда, уже возле Старого рынка, почти на выходе из гетто, встретили на улице какого-то парня с двумя полешками и женщину, к которой и вовсе не за что было прицепиться, ну так им повод и не нужен; заставили танцевать до упаду, а потом забили. Но это было потом. Кроме того, грех сетовать: обычно во время такого прохода пятерых-шестерых убивают, иной раз до десятка.
В общем, к тому времени как мы помаленьку выбираемся из убежищ, Мускин уже обнаружил, что его птица в порядке. Вынес ее на солнышко, говорит с ней как с ребенком, а она сидит у него на руке комком взъерошенных перьев, большущая, но без веса совсем, и вялая с голодухи, не шевелится. Ничего странного, что ее за чучело приняли. Кто бы меня принял, когда срок придет…