Свидание с Нефертити - Владимир Тендряков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Живи в куче с нами. Мы тебя не толкаем от себя, — сказал Федор.
Иван Мыш ответил не сразу, глаза блуждали по тарелкам.
— Не толкаете и не принимаете.
— Сам виноват.
Иван Мыш встрепенулся:
— В чем?
— Хочешь на откровенность? Скажу.
— Обожди. Давай выпьем.
— Давай.
Снова выпили и закусили. Федор поднял голову:
— Слушай…
— Ругать будешь? — робко спросил Иван.
— Не ругать, а говорить, что есть. Так вот, слушай…
— Давай выпьем.
— Не слишком ли часто?
— Ну, я выпью один.
— Пей.
Иван Мыш опрокинул в себя стопку, мученически сморщился, пожевал огурец и таким же, как лицо, обреченно мученическим голосом выдавил:
— Говори…
— Помнишь, ты на тумбочке хитрый замочек приспособил?
— Помню.
— Могло кому-нибудь из нас прийти в голову запереть свою тумбочку на замок? Почему ты это сделал?
— Я же сразу снял его. Я же понял — нехорошо.
— Руки, друг, моют перед обедом, а ты поел грязными руками, потом спохватился, мыть бросился. Иной раз ты и вовсе руки не моешь, не догадываешься, что они грязные.
— Это как так?
— Ты подарил Православному бумажник…
— А что тут такого?
— Правда, что тут такого? Даже смешно: Православному — и бумажник для денег. Но ведь ты подарил ему в благодарность за хлопоты перед Вениаминычем. А уж в этом тонкая подлинка… Да, да, ты слушай, не мотай башкой. За твой хлеб-соль и водку я наговорю тебе пакостей… Тонкая, невооруженным глазом, не разглядишь. Православный по простоте души ее так и не понял, носился с бумажником как дурак с писаной торбой. А ты-то хоть понимаешь ее сейчас?
— Не понимаю, — уныло признался Иван. — Давай выпьем.
— Выпьем в свой черед, а теперь не перебивай… Православный делал для тебя без корысти, по-дружески, а ты не принял это как должное, ты, видишь ли, отблагодарил, как официанта. Выходит — дружбы не принял.
— Но это ж…
— Мелочь, хочешь сказать. Верно — мелочь. Дождь по капле с неба падает — да реки из берегов выходят. Бумажник, замочек, глядишь — замочек-то и защелкнулся, и ключик не подберешь… Все! Теперь выпьем… За то, чтоб без замочков!
— Выпьем.
Иван Мыш жадно опрокинул в себя водку, колупнул вилкой в тарелке, бросил со стуком вилку на стол, подался на Федора широкой грудью:
— Знаешь…
Глаза широко открыты, щеки бледны, губы вздрагивают.
— Знаешь… Я — сволочь. — Голос тихий, искренний, с глухой болью.
И, как в первый раз в коридоре института, Федору стало неловко, стыдно, даже немного страшно от такого признания.
И тем же голосом, с дрожью, с проникновением:
— Я — сволочь, Федя. Я сам себя ненавижу!
— Ну, ну… Я бы сам к себе добровольно такого слова не приставил… И другому бы не позволил.
— Давай выпьем… Ах, черт! Бутылка пуста… Официант! Официант!
Пока официант ходил за водкой, Иван Мыш сидел на стуле боком, напряженный, блуждал глазами по сторонам, время от времени морщился и вздрагивал. И Федор почувствовал, что он утерял свое превосходство над ним, почему-то стало неловко, почему-то испытывает какую-то смутную вину перед этим человеком, невольно жалеет его.
Официант обмахнул салфеткой без того чистую бутылку, поставил на стол. Иван Мыш пошевелился, провел вздрагивающей рукой по волосам:
— Меня, кажется, попрут из института.
— Не думаю.
— Я же условно принят, а сегодня директор на меня… Выпьем…
Федор не притронулся к пододвинутой стопке.
— Если ты позвал меня из расчета, чтоб я сходил и похлопотал перед Вениаминычем, то не рассчитывай. Откровенный по душам разговор и расчет — прости, это противно, — сказал он, глядя в лоб Мышу.
Тот с ужасом затряс головой:
— Что ты! Что ты! И не думал… Мне с кем-то нужно было слово сказать. Вот сегодня, сейчас!.. И спасибо тебе… Бей меня, не жалей! Спасибо, в ножки кланяюсь. Со мной не часто говорят в открытую-то… А институт… Может, и оставят, может, мимо пролетит. Знаю, что плохо пишу, хуже всех! Впервые в жизни не получается — не пойму даже почему. Я же умелый, я все равно возьму свое. Ты же знаешь мои руки…
В общежитии довольно-таки нагрузившегося Федора ждал гость. На койке вежливенько, на краешке, не теряя достоинства, сидел маляр Штука, вел чинный разговор с Вячеславом и Левой Православным.
— Ну, вот и он! Долгонько приходится ждать, долгонько. — Штука протянул руку лодочкой: — Будем здоровы. Ничего, веселенькие, а еще жалуемся, что живем туговато.
Федор хлопнул его по плечу:
— Вот так-то и перебиваемся. С новостями, вижу?
— Новостишки не из больших, так себе, среднего размеру. Коль не передумал, то будь как штык в субботу вечерком… по адресу… Да куда же он, к ляху, запропастился? Ах вот он, миляга…
— Буду как штык, не подведу.
— Ну а теперь — бывайте здоровы. И так задержался… Спасибо за приятную беседу.
— Чем богаты, тем и рады, — ответил Вячеслав.
Штука направился к двери, но так просто выйти ему не удалось, в дверях, покачиваясь, стоял Иван Мыш, высокий, широкий, как шкаф. Он печально положил свои громадные руки на плечи тщедушному маляру.
— Друг, — заговорил он проникновенно грустным голосом, — ты знаешь, что он… — Иван Мыш кивнул на Федора: — Он — великий человек. Здесь все — великой души… Один я сволочь. Презирай меня.
Маляр сначала растерялся, а потом осклабился, оглянулся.
— А?.. Шутник, право.
Лева Православный не без удивления заметил:
— Эти шуточки и для нас новость, старик.
Вячеслав спросил:
— Федор, как тебе удалось размочить Мыша? Маневр артиста.
— Я сволочь, друг.
— Не имею возможности согласиться. Разрешите пройти.
— Не держу, друг, не держу. Уходи, но помни — Федор Матёрин великой души человек! Он не пренебрег мной!
Освободившийся из лап Ивана Мыша, Штука вновь обрел достоинство, прежде чем скрыться за дверью, не без важности заявил:
— А я знаю, кого себе выбирать. Я наскрозь людей вижу!
— И ты великой души человек. Презирай меня…
— Шутник, право.
22В тихом переулке — угрюмый дом, на четвертом этаже — тесная квартира из двух маленьких комнат, забитая вещами. Живут двое — мать и дочь, отец в отъезде, пользуются его отсутствием, чтобы сделать ремонт.
Мать, высокая, полная, в несвежем, обтягивающем необъятную грудь шелковом халате, кошачьи круглые и желтые глаза и юношеские усики над верхней губой. У нее величавые манеры и властный басок. Обметая полами халата кресла и дубовые ножки столов, она командует смиренно сопровождающему ее Штуке:
— Побелка потолка — раз. Окраска стен — два… В первой комнате, я думаю, цвет шоколада. Во второй — цвет морской волны… Сумеете?..
— Шоколада? — чешет в затылке Штука. — Можно. А не темновато будет?
— Посветлее, посветлее разведите. Эдак — кофе с молоком.
— Можно. А вот морскую волну, лях ее знает…
— Эдакую зелень в синеву…
— Можно. Только чистого цвета не добьемся.
— Постарайся, голубчик, постарайся. Грязных стен от вас не приму.
— Морскую волну?.. Выйдет с мутноватинкой…
— Не беда. А под потолком что-нибудь…
— Простая филеночка не дойдет?
— Хочется поживописней. Эдакие планки продают — под золото, для рамок…
— Багетики?
— Вот-вот, я куплю, вы прибьете.
— Можно.
Федор окидывает взглядом тяжелые столы, резной книжный шкаф, продавленные кушетки, истертые ковры — все давнее, десятилетиями вбиравшее в себя пыль. Теснота, захламленность, при больших окнах — скудность освещения. Цвет а-ля шоколад… Морская волна… В таких комнатушках стены должны быть покрыты чистым цветом, нельзя бояться яркости, а тут — морская волна… При тех красках, что есть, получится студень.
Взгляд Федора блуждает по потолку, по углам, по мебели и каждый раз возвращается к креслу у книжного шкафа. В нем, поджав ноги, угнездилась с книжкой дочь хозяйки. По тому, как она сидит, свернувшись, чувствуется в ее теле кошачья гибкость. Прямые короткие волосы закрывают лицо. Федору кажется, что он где-то видел ее. И чем чаще скользит его воровской взгляд, тем сильней крепнет уверенность — видел, встречал, но где, когда?.. Откинула рукой спадающие волосы, обнажился гладкий лоб… Гладкий лоб, точеный нос, черты лица чуть мелковатые. Нет, где-то видел ее!
В своей жизни Федор не так уж часто заглядывался на девичьи лица. В школе, в одном с ним классе, училась дочка начальника станции Римма Глушкова. У нее было белое подвижное лицо, черные волосы, падавшие челкой на лоб. Он долгое время не обращал на нее никакого внимания — девчонка и девчонка, много их, на переменах походя отпускал тычка — не попадайся под ноги человеку. В те годы страна только что отметила столетие со дня смерти Пушкина. Повсюду еще висели плакаты, на них — родня великого поэта, знакомые, вплоть до черного лика Ганнибала, Средь других дам в пышных платьях — жена Пушкина Наталья Гончарова. Федор как-то случайно вгляделся в нее попристальней. И вдруг подметил: Наталья-то Гончарова походит на Римку Глушкову, ну точь-в-точь, только прическа другая. Сначала это только забавляло — поди ж ты! Потом вспомнил, что жена Пушкина была светская красавица. Значит, и Римка красива, вот не замечал… И стал внимательней приглядываться к Римке — тонкие брови, глаза в синеву, белая прозрачная кожа. А пожалуй… И на перемене, если шла навстречу, он уступал дорогу, глядел в спину.